Владимир К.
Администрация форума
Ветеран
Сообщений: 3940
Православный, Русская Православная Церковь
|
|
« : 24 Мая 2012, 04:56:17 » |
|
От «Монстра» к «Капитану дальнего следования» Книги Игоря Кулькина
Две точки на кривой
Чуть больше пяти лет назад посчастливилось познакомиться с первой книгой Игоря Кулькина «Монстр», небольшой аккуратной книгой в красной обложке с золотистыми буквами заглавия. Вижу, как она прикорнула в ладонях, дожидаясь, пока зашелестит страница, как боятся теплые влажные пальцы перенять на себя позолоту стройных букв с обложки. И все равно не уберегла: чуть потерлись, побледнели к заключительным рассказам. Подступало приторное лето, было жарко той липкой жарой, что всякий год пристает к телу Волжских степей. И в повести, открывающей «Монстр», – жара поезда и сухой ветер, выдувающий неосознанную теплоту добра из головы героя – предприимчивого журналиста.
Теперь – разномастье осени, собравшей в себе одной все возможные погодные этюды, и новая книга Игоря Кулькина с летучим названием «Капитан дальнего следования». Легким, что ветер того и гляди подхватит, понесет, выплюнет где-то в замечтавшемся одиночеством краю на согретый желтый камень.
Если возможность прочитать «Монстра» казалась просто удачей, то выход в плавание «Капитана…» – именно счастье. И пусть в литературной геометрии не стоит проводить через две точки прямую, поскольку творческая биография вряд ли может быть абсолютно прямолинейной, иначе изогнется вопрос: творческая ли она? Забег, несомненно, творческий, а судя по существенному уплотнению образного пространства во второй книге, это только разбег: одухотворяющих слово сил достаточно много для дальнейшего нарастания скорости (не скорости письма – здесь верный принцип «меньше, да лучше» – скорости внутренней, невидимой работы сознания). «Монстр» – только первые уверенные шаги, первые юношеские награды. «Капитан дальнего следования» – смелая заявка на победу. Самую приятную из всех побед – человека над самим собой, посылка преодолеть самого себя, а значит преодолеть невидимый предел невозможности.
Произведения Игоря Кулькина нельзя читать, скользя по хрустящим страницам гладким глазом, быстро кидая масляный черный зрачок то в начало, то в конец строки. Да это просто не получится: мысли как рыбы клюют на удочки, расставленные в каждом абзаце. Уже в повести «Монстр», давшей название книге, взгляд то и дело останавливался на образах, светящих из текста маленькими прожекторами, заставляющими зажмуриться на мгновение, потереть мысленно глаза и вновь клюнуть на ту же лакомую наживку, и снова почувствовать ее вкус: «Обливная красота кавказской ночи волокла, как старуха, свою темную, вязкую одежду» («Монстр», 44). Или: «Минуты целуются с часами, и время катится прочь, как мудрое перекати-поле» («Монстр», 68). И нет смысла препарировать красоту фразы, не стоит выуживать метафоры, эпитеты, сравнения… Запустите руку в любой абзац – и достанете их солидную горсть.
В «Капитане» автор жонглирует словами и образами с полнейшей внешней свободой. Да только один жонглер знает, какова цена умения управляться сразу с дюжиной булав или мячиков. Письмо становится динамичнее, насыщеннее. Образы утончились, как если в «Монстре» они сотканы из сатина, а в «Капитане…» скорее походят на шифоновые. И почти невидно зазора между нитями, а легкая полупрозрачность, создавая все новые и новые комбинации складок под ладонями ветра, приобнажает замыслы и сохраняет вполне опознаваемыми контуры. Добавляются новые измерения, возникает объем, и в «Капитане» уже лихо можно потрогать изображенные предметы, повертеть их в руках, взвесить на ладони. «Полутьма была словно влажное, теплое полотенце», а «белые облака, словно разорванная простыня, неслись от ветра над головой» («Город гражданина Тищенко», 78). Наращивает слои художественное время, в «Монстре» огибающее преграды плоскогорья, в романе второй книги срывается в чернеющие ущелья прошлого, и в какой-то момент свободного падения начинает молниеносный подъем на освещенную равнину современности, да и тут петляет по тропкам памяти. То герои вспоминают «время после окончания института, когда в застывшем, как зеркало, мире никак не мог разглядеть себя» («Город…», 85), то первые дни студенчества, первую любовь, то время далекого детства, когда «все знали друг друга, и в магазин ходили в халатах и шлепанцах, не закрывая дверей на замок» («Город…», 39).
Свобода для монстра
"Гуляйте, пока плешь не съест голову, пока не приедятся ухмылочные взгляды в след и горбатое время не унесёт, шаркая, судьбу в грязной мешковине жизни, пока века не сожмут зубы и не отплюётся морщинами старость" («Монстр»,49). Эти сильные слова из повести «Монстр», одновременно начиненные изрядной долей безотчетного счастья перед непостижимой жизнью и невыносимой горечью преходящего, становятся не только красивым выражением, подогреваемым южным солнцем, но и страстным призывом к свободе. Свободе духовной, чисто человеческой, доступной только нам – людям, да так зачастую и не достигаемой.
Успешный журналист Сергей направляется в Сухуми за новой сенсацией: прошёл слух, что там обнаружено живое подтверждение успешного эксперимента по скрещиванию обезьяны и человека. В высшей мере актуально, особенно в свете сегодняшних многочисленных популярных программ на аналогичные темы.
«Большие влажные глаза смотрели с хрупкой беззащитностью, наивные и живые. Он был похож на жеребёнка, вытолкнутого из родного людского стада, напуганного неожиданной широтой убегающей вдаль жизни» («Монстр», 89). И это трогательное описание монстра-отшельника?! Существо, несмотря на страх перед людьми, – обоснованный страх разрушения своего шаткого мира – сохраняет способность ничем не подтверждаемой из вне любви, звонкой светлой радости, доступной лишь детям, со временем у людей уступающей место холодной беспринципности и безверия.
Кто же при таком раскладе оказывается монстром, получеловеком? Нет, не предмет исследования, поселившийся в сумраке пещеры, а сам исследователь, подобно хирургу режущий мягкие ткани человечности, чуткости, и накладывающий на их место жесткие грубые швы современного понимания счастья. Действительно ли он предпочитает хорошо оплачиваемую работу дружбе Серго и любви Нади? Вряд ли. В нем закипают сомнения, подогреваются душевные терзания. Только он боится довериться им, боится втянуть в легкие запах внутренней свободы, как житель тихой пещеры опасается впускать в свою жизнь чужаков. Душа Сергея все-таки живая, восприимчивая, и он испытывает благоговейный трепет под сводами православных храмов, хотя «в церкви не был с того времени, как обрел стабильный взрослый рассудок» («Монстр», 50): «И молча отступают к дверям, ругаясь и воя, кичливые воинственные мысли – верные спутники непобедимой глупости, и спокойно и тихо на душе» («Монстр», 51). И вот она – внутренняя свобода, свобода мыслить и решать по совести. И вновь она растеряется, расплескается до капли в извилистых переулках города, такого живого своим повсеместным, не прекращающимся ни днем, ни золотисто-розовой фонарной ночью движением, подобным Perpetuum Mobile; города, сушащего сквозняками чувства добра и по-детски истинного счастья. «В город. В это исчадие ада, в гремучую воду улиц, где несутся мысли и леденеет душа, где поминутно ломаются судьбы и трепещет убиваемая совесть. Только там я свой, честолюбивый и наглый, только там просыпаются мои врожденные инстинкты, беспощадные и животные…» («Монстр», 76).
Осужден ли журналист авторским и нашим – читательским – приговором? Его и всеобщий судья – время. Сергей несвободен в своем выборе, как несвободен почти каждый, желающий найти место в мимолетном, конкретном; его мысли, «тяжелые, как глыбы, были притянуты к грешной земле» («Монстр», 40); и петляющая дорога – избранная судьба, и поезд, как летящее время, уносящее в безвестную даль одинокого человека. Одинокого, чувствующего в себе невероятные силы, не знающего, как их применить, терзающего из-за этой неустроенности себя и других. "…он просто…герой. Хоть и своего времени", – говорит о лермонтовском Печорине журналист, а между тем оба – герои нашего времени, которое, по сути, не меняется. Разрастаются эпидемиями и затухают войны, оставляя рубцы на лицах стран (а в повести «Монстр» это события в Чечне, уже прошедшие, но совсем не забытые), трансформируется мировоззрение, а время течет себе как ни в чем не бывало, не зная преград, если только это не время, циркулирующее внутри одного человека.
Звонко мелькнула ярким солнцем среди «вылизанных, как блюдца, гор» («Монстр», 36) и замолкла надежда на внутреннюю свободу, исчезла вместе с девушкой с подходящим именем Надежда, вместе с Серго – антиподом Сергея, несмотря на схожесть имен, ведь именно журналист становится «получеловеком» не по людской молве, а по сути. Внешнее и внутреннее предстают в их неоднозначной, причудливой взаимосвязи, противореча друг другу. Диковинный монстр со звероподобной внешностью, более склонный поступать по совести, истинно свободный от слишком человеческой черствости, коркой наросшей на душе людей за годы трений с несговорчивой, неуступчивой, лощёной городской удачей. И человек, совершенно нормальный, ничем не отличающийся от миллионов других, слушающий дребезжащий мир суетливых сплетен, лишь на мгновение вспомнивший голос души, и предпочитающий забыть его вновь, предоставив южному ветру выдувать из головы «ненужные мысли», вернувшийся к внешней вольной жизни, с кажущейся свободой выбора и мнимой правотой поступков.
Запах мечты
Две такие разные и в то же время похожие книги из-под одного пера – «Монстр» и «Капитан дальнего следования». Два города – поменьше и покрупнее – в строящемся мире творчества. Счастье в данном случае – в драгоценной возможности почувствовать, осязать новое, те метаморфозы, что произошли в вылепленных авторским сознанием образах, да и (пренебрегая нелюбовью публицистов к нескромному «я») изменения в собственном читательском обонянии. Всё те ли запахи слышатся, или появляются иные, неизвестные. И тогда втягиваешь эти незнакомые веяния, прикидываешь, откуда они пришли: с родной степи, из океанского плеска, с беспутейных космических пространств, млечного пути колких звезд или пригребли вместе с циклоном с безграничных просторов души?
«Монстр» оставил после себя неопределенный запах свободы, жажды этого внутреннего чувства, почти утерянного, словно древняя реликвия в каюте затонувшего старого корабля, поросшего морским коралловым разнотравьем.
Вот над сверкающей поверхностью этого океана с его подводными сокровищами показался новый корабль – корабль капитана дальнего следования. И от книги повеяло мечтой – кристальной, незамутненной, точно только что вымытое и опущенное в чистую холодную воду стекло. Мечтой далекой и неизбывной. И плещется над этим маленьким стеклышком тонкий слой воды, и пульсируют в его радушной прозрачности золотинки солнца, забегают искорки счастья, звонкой молодости и чуткого простодушия.
Кто вообще такой этот странный капитан дальнего следования? Василий Горшколепов из одноименного, закругляющего книгу небольшого рассказа? Да, и он тоже. Внешне – обычный трудяга, выудившийся все-таки на долгожданную рыбалку, чересчур простенький, до серости, внутренне – желающий «бросить все и рвануть к океану, устроиться учителем в неведомом почтовом городе, встречать рассветы на берегу…». Одним словом, мечтатель, капитан дальнего следования. И он, и каждый, кто уходит в плавание за мечтой. «Неугомонной», «дерзкой» мечтой, что постоянно «точит ум» («Капитан дальнего следования», 408). И у каждого запах мечты свой, особенный – иногда ласковой юности, а иной раз и кружащий головы дух власти, как в зачинающем «Капитана…» романе «Город гражданина Тищенко».
Поэтичная политика
Для непосвященного в дела сильных мира сего, не разбирающегося в партиях и отдельных лицах вначале пугающе рябит в глазах: митинги, мэры, заместители, знамена, предвыборная гонка… И чувствуешь: неграмотен, отстал от жизни-то, что понять иногда тоже полезно. Но стоит чуть приглядеться – все складывается в картину, не менее поэтичную, чем изображение холодного морского прибоя. Рассказать о политике не-по-политически – в этом странное и замечательное свойство «Города гражданина Тищенко». И спустя несколько страниц уже не так важны переклички с реальными людьми, с реальными местами, зданиями (а таких ниточек с действительностью, которую принято называть реальной, можно протянуть от данного произведения огромное множество), но остается то важное, что и составляет квинтэссенцию художественности – поэтический образ. Тысячи образов, лаконичных, как выстрел, или раскрывающихся, постепенно разворачивающихся перед зрителем (уже даже не просто читателем), точно бутоны цветов. Так, здание, снятое героями для торговли предстает как «древний, высохший особняк с ввалившейся, словно щеки старика, крышей» («Город», 25), «с насупленными, недоверчивыми окнами»; и вскоре дом после усердного ремонта «глянул побеленными, словно напудренные щеки девушки, стенами», «окна блестели, словно слеза наполнила их» («Город», 26). Образы, переливающиеся подобно прозрачным разноцветным камушкам, высыпанным под проливное солнце.
Вновь и вновь включается своеобразный эффект калейдоскопа, и образы нанизываются, точно бисеринки на невидимые нити. Вот перед Тищенко-студентом «разливается» вечер, «как сладкий сироп» («Город», 32): «и скоро уже неслась музыка, разожженная виниловой вязью, бился в стены, как пойманная змея, бешеный ритм – и таяла полночь, и расходилась кровь – и чтобы успокоиться, ехали на набережную, где мирно мерцали огни, и тихая ночь словно запрокидывала голову и глядела на рассыпавшиеся звезды, похожие на огненных пчел, разлетевшихся по небу» («Город», 33). И такой ритм, когда из отдельных частичек не переставая складывается определенная форма, сопровождает все повествование. Он – точно биение сердца романа, пульсирует, разгоняет кровь по артериям, чтобы она вновь вернулась и пустилась в следующий молниеносный забег. И ритм, постоянное движение и возвращение, – на всех уровнях, во всех органах и тканях этой сложной многомерной системы. Он и в образах, перекликающихся друг с другом, и в композиции, обнимающей собой все действие, заставляющей его поворотить в ту неподвижную точку, откуда взяло забег. Это темп, приближающийся к лирическому, и иногда рассказчик переходит уже к явному ритму, выходя за границы прозы: «Но начальница знала, что завтра, после обеда, в часы вдохновенной сиесты, новый хозяин по кадрам пройдется с маркером красным, и кого он из списка вычеркнет, тот уж уволен, кого же оставит – тот продолжит трудиться на благо родного народа» («Город», стр. 204). Вроде, ничего необычного, но построение фразы придает ритм.
Затейливый рассказчик нередко трогает струны капризной иронии. А сложить из ее звуков мелодию сложно: легко передернуть, переиграть. Но тут все выдержанно, улыбчиво. И трудно не посмеяться (хотя бы внутренне), когда «разведчика» из стана градоначальника один из врагов – митингующих под «стенами власти» – просит подержать знамя: «Ладно, за сто постоите? Только за внешность столько даю. Сразу видно, жизнь тебя достала…» И доверенный мэра «стал честно протискиваться – гонорар отрабатывать надо» («Город», стр. 12).
Окончание в следующем сообщении
|