Русская беседа
 
24 Ноября 2024, 15:08:54  
Добро пожаловать, Гость. Пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь.

Войти
 
Новости: ВНИМАНИЕ! Во избежание проблем с переадресацией на недостоверные ресурсы рекомендуем входить на форум "Русская беседа" по адресу  http://www.rusbeseda.org
 
   Начало   Помощь Правила Архивы Поиск Календарь Войти Регистрация  
Страниц: [1]
  Печать  
Автор Тема: Вслед армии  (Прочитано 5891 раз)
0 Пользователей и 1 Гость смотрят эту тему.
Владимир К.
Администрация форума
Ветеран
*****
Сообщений: 3940


Просмотр профиля
Православный, Русская Православная Церковь
« : 03 Сентября 2010, 06:20:36 »

Вслед армии
Очерки военного корреспондента из Манчжурского фронта (Начало)




ГЕНЕРАЛЫ

Старый военный доктор, состоявший при Скобелеве во время турецкой войны, говорил мне:

— Вы, конечно, помните такую картину покойного Верещагина. Зима. Узкая горная долина. Покрытые лесом горы. Заиндевевшая пушка. Длинным фронтом выстроились войска, а по фронту на белом коне скачет «белый генерал». Он поздравляет солдат с победой. Его свита со своими вороными, гнедыми, бурыми лошадьми далеко отстала. Над солдатами взлетают шапки. Такая минута была в действительности, я присутствовал при ней, и могу сказать, что картина, сама по себе очень хорошая, все-таки не передает настроения минуты. Скобелев пустил своего коня настоящим вихрем. Из-под его ног вверх летели комья снега. Свита, за ним, грохотала топотом, звенела саблями, шпорами, стременами. Скобелев не скакал, а летел, как сокол, догоняющий добычу, и звонко, лебедем, кричал, поздравляя с победой. Солдаты впились в него восхищенными глазами, и, казалось, было слышно, как стучат наполненные восторгом сердца. Этот восторг возбуждал генерал, их генерал, умеющий летать, как сокол, кричать, как лебедь на заре, зачарованный от пуль, облеченный таинственной властью всегда побеждать, увешанный серебряными и золотыми «заслугами», собой русский красавец, с длинной бородой, которую расчесывает надвое, чтобы был виден крест на шее. И полки, в ответ на его звучный голос, вздрагивали, бледнели, краснели, сердца работали до изнеможения, и тысячи людей отвечали своему любимцу оглушительным радостным воплем. Полки, не помня себя, отдавались одному человеку, словно это были не тысячи мужчин, а влюбленная экзальтированная девушка.

Эта «любовь» солдата к генералу возникает какими-то таинственными путями, сразу, с первой же встречи, с первого же приветствия начальника, с первого же обхода им фронта. И любовь эта удивительно непогрешима, словно ясновидящая. Сразу же солдаты угадывают, любит ли его и свое дело генерал или нет, будет он заботлив или небрежен, будет храбр или станет в боях поджиматься, «понимает» он бой или в трудные минуты будет теряться и путаться. Как угадывает толпа, не скажешь. По фигуре, по движениям, по тембру голоса, по едва уловимой мимике лица, по выражению и игре глаз. Тысячи людей, мимо которых прошел генерал или которые прошли перед генералом, должно быть, представляют собой нечто вроде чувствительных фотографических аппаратов, улавливающих его изображение; потом из нескольких тысяч таких снимков складывается в войске «средний» снимок, уловивший самые сокровенные подробности духовного облика. С этой минуты отношения солдат к генералу твердо устанавливаются и почти никогда уже потом не изменяются.

Многие десятки этих живых фотографических камер прошли передо мною в Маньчжурии, и я только дивился, как схожи были между собой их снимки.

Генерал Куропаткин был окружен доверием и почтительным уважением. Когда солдаты стояли с ним лицом к лицу, они были спокойны, серьезны и уверены, как матросы под начальством опытного капитана. Капитан знающ, мужественен, все на корабле знает и видит. Машины в порядке и чистоте. Провизия свежа и ее много. Никого капитан напрасно не обидит, но никому и не спустит. Говорит он мало, полусловами, но дельно и его понимают. Во время бури ему верят еще больше. Верят, что он точно знает курс, что умеет резать опасную волну, знает, как поставить опасно накренившийся корабль, как решительным поворотом обойти камень, внезапно обнажившийся впереди. Страшные бури вынес наш солдатский корабль, и всегда доверчиво и спокойно слушался капитанского руля. Но бывают бури сильнее корабля. На самом корабле бывают крысы, прогрызающие дно...

Присматриваясь к многочисленным «снимкам» с начальников, которые «приходили, нюхали и снова прочь уходили», я видел все одно и то же. Недовольные, холодные глаза, брюзгливое выражение лица, фигуру, проглотившую аршин, упрямый затылок. На солдата смотрит — словно неживой на неживого. Говорит — и его голос не веселит и не радует. И ему на первой же встрече ответили недружно, деревянно, тускло. Когда такие «снова уходили прочь», им вслед слышалось ироническое: скатертью дорога!

Самые многочисленные и интересные «снимки» — с генералом Линевичем. Тут не только одни фотографии, но и записи граммофона. И это всюду, куда бы мы ни зашли: в ресторанах, на вокзалах, в вагонах, на улице, в солдатских и офицерских землянках, в конурках денщиков. Только попросите показать фотографию или завести граммофон — и вас будут угощать этим часами, без устали, с восхищением, с забавной влюбленностью.

Вот на выдержку один из снимков. Небольшой, старый, но бодрый генерал, с большими седыми усами. Коротко подстриженная борода делает его моложе, как будто молодящимся, бравым. Бравость эта у генерала удается отлично, и солдаты в восхищении от того, как хорошо умеет генерал быть бравым. На этой фотографии генерал в старом пальто, с потускневшими погонами — солдатам удивительно нравятся и старое пальто и черные погоны: «Папаша-то наш пообносился, бедно стал жить». На другом снимке — при полном параде, целым созвездием орденов на груди и даже на животе. Это нравится еще больше: «наловил же он их у вас, словно раков».

Вам заводят граммофон. Тихо. Кто-то отдувается, звучно поддувает себе под усы, недовольно покряхтывает, ходит, твердо постукивая каблуками. Потом голос, с легким пришепетываньем и картавостью на букве «р», добродушно ворчливый, всегда ворчливый:

— Не хорошо, батенька, скверно. И не хорошо, и скверно. Какой вы батальонный командир! Вы не умеете держать своих офицеров. Безобразие, а не батальон! Я из-за них сегодня всю ночь не спал: целую ночь напролет в соседней фанзе пили. Ну, что ж, ну, пусть пьют; и я молод был, и я пивал. Около полуночи стали песни петь. Пусть и попоют, и у меня когда-то голос был, хотя все-таки надо бы помнить, что генерал рядом. Лежу, ворочаюсь с бока на бок, не сплю. Час, половина второго, а в половине третьего стали антифоны петь. Нет, какой вы батальонный! Вам в церковные бы регенты лучше, а господам офицерам, пожалуй, в певчие. Ну, пей, пой. И я когда-то и пил, и пел, но старикам спать не мешал, да и не допивался... до антифонов.

Тут перед вами кладут фотографию. Генерал и батальонный, с пухлым животом, в который врезался пояс парадного мундира, стоят друг против друга. Генерал нахмурен, подполковник тянется и делает виноватое лицо. Но посмотрите им в глаза: в них, у генерала — добродушная усмешка, у батальонного — какой-то смеющийся восторг.

Другая сцена. Генерал здоровается с частью:

— Здорово, ребята!

— Здравия желаем, ваше высокопревосходительство!

Генерал делает удивленное лицо и вплотную подходит к молодому солдату, который, казалось, чуть не лопнул от усилия крикнуть как можно громче.

— Ты чего так орешь?

— От счастья видеть ваше высокопревосходительство, — снова во все восхищенное горло отвечает солдат.

— Да ты еще знаешь ли, кто я такой?

— Так точно: герой Пекина, ваше высокопревосходительство.

— Дурак. Это тебя научили?

— Никак нет, ваше высокопревосходительство, в газете прочитал.

— Ну, если в газете, так это другое дело. Читай, коли грамотный, читай...

— Рад стараться, ваше высокопревосходительство!

Казарма. Ждут генерала. Все наготове. Вот вбегает «махальный» и радостно кричит: «Папашка едут!» Двери распахиваются. «Смирно!». Ротный рапортует. Генерал здоровается, мужественно выслушивает громовой ответ роты и начинает обходить казарму. Обходит ее всю, заглядывает всюду. Все оказывается в полном порядке, а мы не любим, когда не на что поворчать; это нам портит настроение духа; мы начинаем ступать тверже, поворачиваться круче, поддувать усы сильнее. «Хоть бы какой беспорядочишко нашелся!» — с тоскою думает ротный. И вот — о благополучие! — генерал нахмурился и со строгим видом остановился у двери в конурку фельдфебеля. Начинаются знакомые речи:

— Не умеете, батенька, ротой командовать, совсем не умеете! Удивляюсь, что вас кто-то ротным сделал. Ну, что это за безобразие! У самой фельдфебельской двери и направо и налево по зеркалу. Фельдфебель устанет, ляжет после обеда, а тут то к одному, то к другому зеркалу солдаты подходят, усы подкручивают, волосы примасливают, своей солдатской красотой любуются, сапогами стучат. Фельдфебель — человек рабочий, устанет, а какой тут отдых!.. Извольте, капитан, немедленно же это безобразие прекратить: одно зеркало вот туда, подальше, а другое — фельдфебелю в его комнату. Да-с!

И снова в глазах у генерала усмешка (знаменитые зеркала — в ладонь величиной и вместо человеческого лица отражают нечто, напоминающее рельефную карту Швейцарии, и эта Швейцария называется солдатской красотой); снова ротный только симулирует испуг, а у тянущихся солдат прыгают губы и щеки от сдерживаемого, и веселого, и любовного смеха.

Я мог бы припомнить бесконечный ряд рассказов — незначительные эпизоды, большая часть их, пожалуй, принадлежит к апокрифам, но они отлично рисуют ту интимную связь, которая существует между генералом и солдатом, складывающуюся из кажущихся случайностей и мелочей. А в важном и крупном она сказалась так. После отступления от Мукдена, как телеграфировали вам, «полки Линевича вошли в Телин стройно, с музыкой и песнями, не потеряв ни одного отсталого».

Владимир Дедлов

http://voskres.ru/army/publicist/dedlov1.htm
Записан
Владимир К.
Администрация форума
Ветеран
*****
Сообщений: 3940


Просмотр профиля
Православный, Русская Православная Церковь
« Ответ #1 : 24 Сентября 2010, 20:45:26 »

Вслед армии
Очерки военного корреспондента из Манчжурского фронта (Продолжение)



Владимир Дедлов (Кигн)

Петербург, куда я на минуту заглянул перед тем, как отправиться вслед армии, вслед бесконечной веренице поездов, медленно, но непрерывно передвигающих десятки и сотни тысяч солдат на Дальний Восток, где вдруг так опасно «нашалили» маленькие, корявые, но сердитые человечки. Петербург этими «шалостями» расстроил себе нервы до последней степени. Петербуржцы несли что-то о мире, о бессилии России, о неодолимой мощи японцев, о том, что у нашего врага все великолепно. До мира еще не додумались, но все-таки шли к этой мысли, уверяя что война не популярна и не народна, я встретивший и переживший войну в провинции, теперь только что пересекший Россию от Днепра до Волги, смею уверить, что более популярной война не может быть. С самого начала об этом позаботились великолепные японцы, истинно по-конокрадски, ночью забравшиеся в Порт-Артурскую конюшню к нашим морским коням. Народ, самый простой, серый, крестьянский народ, сейчас же узнал об этом подвиге и «по слухам» и «от знакомцев», наконец из газет, которые теперь не получаются в редкой деревушке и уподобление японцев конокрадам я сам слышал из уст мужика. А известно, как популярны и с какой стороны популярны среди крестьян конокрады. И про Маньчжурию народ отлично знает, и как туда проехать, знает, хотя бы по брошюре «Сибирское переселение» с картой Сибири и Маньчжурии, которая за последние шесть-семь лет разошлась в народе в количестве не меньше полутора миллионов экземпляров. Смею уверить, война популярна так же, как и переселение, а популярнее последнего в народе может быть разве только сложение недоимок. В конце концов вся русская история есть история «переселения», переселения землепашца с заселенной гуще привычного или с истощенной нивы на ближайшую целину или вольную землю. Сначала целины и бесхозяйные земли были тут же поблизости, за речкой или за болотиной, потом пришлось идти за большие реки, за Волгу, за Дон, за Урал; дальше пошли в Сибирь за строгановскими казаками с Ермаком во главе, теперь впереди пошла уже царская армия с генералом Куропаткиным. Все это народ понимает и еще сильнее чувствует, а потому не боится войны, не отворачивается от нее, не отлынивает. В начале народ был неприятно удивлен нашими неудачами: народ привык побеждать, но очень скоро он сообразил, что война не может быть легкой и короткой. Рассматривая хотя бы ту же маршрутную карту, которая приложена к знакомой ему брошюре о переселении, он увидел, что в Маньчжурии японец «дома», а нам туда десять тысяч верст; у японца перевозка водой, а у нас в теплушках товарных вагонов, китаец японцу вроде кума, а для нас разбойник. Сотни тысяч ходоков, побывавших в Сибири, по себе знают, что значат тысячи верст в теплушках и каков из себя китаец. Народ, зная, что борьба будет тяжелая, долгая, заранее примирился с предстоящими жертвами и возможными неудачами. Но впереди маньчжурская целина. А что эта землица ждет не кого другого, а именно его, крестьянина-землепашца, народ знает потому, что в Сибири «господам земли не нарезают». О нашем самом больном месте, о Порт-Артуре, встреченный мною в пути в вагоне пожилой мужик сказал: «Шел так-то мужик по лесу и нашел на медведя. Медведь к мужику, а мужик кафтан с себя долой и кинул медведю: займись, пока за вилами сбегаю. Кафтан новый, хороший был кафтан, да ничего не поделаешь». Чего народ не представляет себе в настоящем свете, так это денежные траты на войны: что такое миллион рублей, он не понимает, чего стоил погибший «Петропавловск», он не постигает, но о физических страданиях солдата на войне он имеет представление ясное. Однако, кто же не знает, как стойко переносит крестьянин физическую боль, усталость, лишения, и с какой спокойной покорностью он относится к смерти и своей собственной и близких людей.

Армия, следом за которой я теперь еду, — колоссальный вооруженный авангард еще более колоссальной переселенческой партии, и состоит эта армия из того же мужика, только одетого не в зипун, а в мундир с короткими полами. Теперешняя война — все та же история «переселения», необходимого, рокового, предопределенного. На Восток идут не солдаты, а народ. Движет его туда не человеческая воля, а его историческая судьба.

***

Когда у нас в уезде узнали о конокрадском нападении японцев на наши порт-артурские броненосцы, тотчас же собралось наше уездное очень скромное сельскохозяйственное общество. Уезд мой окраинный, население смешанное, в числе членов общества находятся русские, поляки и немцы, православные, католики, лютеране и старообрядцы. В другое время мы часто спорили и не соглашались друг с другом, но в заседании, которое собралось на этот раз, не было и тени разногласия. Все поняли, что дело идет не о войне между двумя народами, а о начинающейся борьбе рас, о войне двух культур, двух миросозерцаний, двух религий. Это мы и выразили в нашем адресе. И наш уезд, и мы небогаты, но в том же заседании сразу же мы «набросали на стол» больше пяти тысяч, а потом в короткое время к этим пяти тысячам прибавились еще шесть. Мы отлично знаем дела друг друга, а потому знаем, что наши жертвы на военные нужды были для многих из нас не легки. В нашем губернском городе, как и по всей России, учащаяся молодежь нескольких учебных заведений устроила патриотические манифестации. Надо было видеть этих юношей и мальчиков, когда они двигались по улицам. Было грязно, ноги и полы пальто у всех выпачканы, кое-кто, занятый своим патриотическим восторгом, не замечал ухабов наших мало совершенных мостовых, падал, «засаливался, как боров», подымался и продолжал идти, запачканный с наружи, но с любовью к отечеству и с народной гордостью внутри. Молодые глаза блестят, молодые щеки разрумянились, молодые голоса звенят.

Что же говорят нам о непопулярности войны?

Теперь я только что проехал чуть не всю Россию с запада на восток. В каждом самом скромном городке раз, а то и два раза в день выходят телеграммы, которые нарасхват разбираются у разносчиков на вокзалах. Книжные шкафы подвергаются настоящей осаде в те минуты, когда туда из вагона приносятся свежие газеты. В вагонах только и разговоров, что о войне. В гостиницах рано утром прислуга стучится в вашу дверь, подает вам последний выпуск телеграмм и взволнованным голосом наскоро сообщает существенное из последних военных известий. В одном уездном городе лакей, маленький нервный человечек с необыкновенно длинными висячими усами, говоря о взятии важных фортов у Порт-Артура (это известие скоро оказалось ложным), заплакал, и слезы потекли по его длинным усам. Одна из моих спутниц, тридцатилетняя тоненькая девочка с добрыми черными глазами и кроткой и застенчивой улыбкой, знала историю военных действий с самого начала войны не хуже любого военного обозревателя. Девочка была сама доброта, но когда заходила речь о японцах, ее голосок начинал звенеть. Порт-Артур в опасности! Этого удивительного Стесселя могут убить! Куропаткин один, а против него трое, Куроки, Нодзу, Оку! Как бы она хотела помочь и Стесселю, и Куропаткину! Так бы, вот, села в воздушный шар и оттуда посыпала японцев каким-нибудь порошком!

— Ядовитым? — спрашиваю я.

Русская девочка вздрагивает, колеблется и отвечает просящим голосом:

— Лучше бы сонным, чтобы они все заснули и их всех бы взяли в плен.

Так отвечала русская, христианская девочка.

Группа чуек и поддёвок стоит на железнодорожной платформе и пропускает мимо себя пленных японцев, которые только что пообедали и возвращаются в вагоны.

— Я бы их не кормила, — говорит вполголоса одна чуйка другой. — Пусть бы побирались или бы дрова кололи.

— Зачем не кормить! — так же вполголоса отвечает собеседник. — Он за свое дело стоял, мы за свое.

О том, чтобы Россия, в целом, боялась войны, не сочувствовала войне, робела пред японцем, считала себя ниже японца, не может быть и речи. И тем непостижимее вздор, который мне попадался в некоторых провинциальных газетах. Город, что называется из перерусских русский, для этого перерусского города и издается газета, а пробегаешь ее, и кажется, что ты если не в Нагасаках, то в каком-нибудь английском порте, откуда в Японию возят контрабандный уголь. Попадается настоящий бред. То читаешь, будто пленных японцев «шумно и восторженно приветствовали огромные толпы народа, несмотря на то, что принимались меры к охлаждению чувств». То негодуют на то, что японцев рассылают по глухим городам и держат под надзором. Знаете ли, откуда пошли эти ужасные стеснения японцев? Из лагеря «охранительной» печати, которая боится общения с японцами населения, которая «дрожит пред той могучей критикой, которая может обрушиться со стороны гордой своей свободой нации». Додумалась умная голова, где искать свободу! В Японии столько же свободы, сколько у пчел в улье или у муравьев в муравейнике. Желтая опасность оттого и опасность, что победа желтой расы подавила бы высшую европейскую культуру, основанную на христианском братстве свободных личностей, и заменяла бы ее китайско-японской муравьиной культурой, где нет муравья, а есть только муравейник.

***

Не велика, по-видимому, штука — пара рельсов, все-таки как эта пара переделала Сибирь до неузнаваемости! Страна заседателей, совмещавших в себе и станового, и следователя, и земского начальника, и податного инспектора, — заседателей, которых подвластные им сибиряки именовали не иначе, как «наш барин»; страна кулаков, зажавших в свою железную горсть не только население, но и «барина»; страна обозов на санях и караванов на верблюдах; страна бродяг, не помнящих родства, каждое лето предпринимавших увеселительные прогулки по большим и малым трактам, с удочками для ловли рыбы, ружьями для стреляния дичи и котелком для варки добычи; страна исправников горных, получавших в год безгрешных доходов по несколько десятков тысяч рублей; страна безвестных огромных сел, открываемых в тайгах севера или на юге в китайских пределах, — это страна чудес и просто анекдотов стала, по сибирскому выражению, «русеть», т.е. делаться похожей на всякую другую более или менее цивилизованную страну. Сибирь из большого тракта, по Европейской России носившего название Сибирского, а в Сибири Московского, шедшего от Златоуста до Сретенска, заселенного ямщиками, трактирщиками и содержателями постоялых дворов, быстро начала превращаться в страну, обитаемую по-настоящему: с городами, чиновниками, не допивающимися до провозглашения себя, подобно древнему Нерону, богом, землепашцами и — железной дорогой.

Сибирь растет. До железной дороги я видел Челябинск жалким полугородишком-полуселом, с пятью тысячами населения; теперь это город с тридцатью тысячами жителей, с электрическим освещением, с зеркальными окнами магазинов и красивыми каменными зданиями, которые здесь и не снились никому до железной дороги. Грязи в Челябинске, разумеется, сколько угодно, но невольно прощаешь и эту грязь, когда видишь, что она состоит из отличного чернозема, который родит великолепную яровую пшеницу, разбираемую нарасхват в самом Лондоне. Еще грязней Челябы Омск, построенный на рубеже сибирских черноземных травяных степей и «березовой степи» Барабы. Тут грязь могла бы быть поуменьшена, но город все-таки растет и богатеет. Все больше и больше пароходов и барж на великом потоке Иртыш; московские мануфактуристы, составив компанию, воздвигли в лучшей части города настоящий чертог для торговли своими товарами обольстительных восточных рисунков, пред которыми не устоит ни одна киргизка и ни одна татарка окрестных степей; открылось несколько крупных складов сельскохозяйственных орудий и машин. Сегодняшняя местная газета хвалится денежными оборотами города: десять лет назад Омский общественный банк учел векселей на 260 000 р., а в прошлом году на 670 000 р., и это при условии, что в Омске открыл свои действия Сибирский торговый банк, который в среднем выдавал ежегодно до семи миллионов по учету векселей и по выдаче ссуд под железнодорожные дубликаты.

Растет сибирский город, растет и сибирская деревня. По сибирской железной дороге мне приходится проезжать каждые три, четыре года, и с каждым разом я вижу, как быстро увеличиваются запашки, видные из окна вагона. Особенно заметно это между Челябинском и Петропавловском, но и дальше на восток, к Омску, происходит то же. Растут обработанные пространства и деревни и вдали от железной дороги; переселенцы все дальше и дальше заходят в степи и леса; в последнее время они добираются уже до настоящей вековечной дремучей тайги. В Омске местное отделение переселенческого управления министерства внутренних дел заканчивает свои исследования. Знаете ли, сколько крестьян осело на одних казенных землях в течение последних десяти лет? — Пять с половиной миллионов! И это только от Урала до Байкала. Да следует к этому прибавить больше миллиона, устроившегося в Алтайской вотчине Государя, которая по пространству равна нашей союзнице Франции. Да в Тургайскую область пришло тысяч около трехсот. Вот какой могучий русский поток льется к востоку и как усиливается наш сибирский «операционный базис», получивший такое важное значение после того, как проснулся восток желтый!

В текущем году мирная волна переселенцев затихла: весь путь занят войсками. Мирная переселенческая организация предоставила себя в распоряжение частью Красного Креста, частью военных властей. Об этом союзе представителей сохи и штыка, имеющих здесь в сущности одну и ту же цель, — до следующего раза.

Проходят поезда с пленными японцами, но здесь, в Сибири, их никто кроме конвоя не видит. Есть основания не спускать с наших фактических противников глаз во все время их путешествия по сибирской «паре рельсов» и, в особенности, по мостам через великие сибирские потоки. Конвойных чуть не больше, чем пленных. Ни о каких поблажках не может быть и речи. Путь охраняется со всевозможной бдительностью. Были шестнадцать подозрительных случаев незначительных повреждений, но самые тщательные следствия подозрений не подтвердили. Сообщаю это со слов командующего войсками сибирского округа Н.Н.Сухотина, которому я представлялся в Омске.

Владимир Дедлов

http://voskres.ru/army/publicist/dedlov2.htm
Записан
Владимир К.
Администрация форума
Ветеран
*****
Сообщений: 3940


Просмотр профиля
Православный, Русская Православная Церковь
« Ответ #2 : 10 Октября 2010, 18:32:39 »

Вслед армии
Очерки военного корреспондента из Манчжурского фронта (продолжение)

***

Десятое октября, Томск, почти зима. Саней еще нет, но сибирская зима уже близка. Земля замерзла и не оттаивает, кроме самого верхнего слоя, в полдень, когда яркое сибирское солнце разгорится в чистом голубом сибирском небе и немного одолеет сибирский мороз. Это — в городе, а за городом, в тайге, которая еще сохранилась около Томска и тянется на восемьдесят верст к югу, вдоль железнодорожной ветки, соединяющей Томск с Великой Сибирской железной дорогой, в тайге уже лежит снежок, ручьи замерзли, осина и лиственница давно без листвы и хвои; зеленеют только ели, да сосны, да изредка попадающийся кедр. И за эту зелень спасибо. Под Томском — небольшие холмы, последние отроги Кузнецкого Алтая. И на эти холмы приятно смотреть. Ведь от Омска мы ехали целых тридцать часов знаменитой Барабой, родиной сибирской язвы, плоской, как стол, с такими же плоскими озерами, с зарослями редкой и тонкой березы, с лохматым войлоком отживших трав и тростников. В Барабе все голо, все серо, плоско. Рельсы проложены прямо, как по линейке. Месяц, заглядывающий к нам в вагон с правой стороны, неподвижен, потому что поезд не меняет направления. Огромный вагон сибирского экспресса почти не трясет и почти не гремит. И тысячеверстный переезд по Барабе представляется морским переходом: так однообразен пейзаж, так неизменно направление поезда и так незаметно движение. Уныла и скучна Бараба осенью, но я видел ее летом. Тогда она — неизмеримый, тысяча верст в поперечнике, березовый парк, заключающий в себе «лужайки» и «пригорки», по которым раскинулись многие миллионы десятин сенокосов и пашен, едва только початых. Еще больше болот, но эти болота с тучной почвой и, как показали недавние исследования, очень легко поддаются осушке. Недалеко то время, когда Бараба станет колоссальной областью скотоводства, а потом и земледелия. Неисчислимые богатства таит в себе Сибирь, наш «операционный базис» в грядущей борьбе с желтой опасностью!

Томска я не видел лет восемь и не узнал его, так он разросся за это время, не смотря на то, что его обошла железная дорога. Почему она его обошла, непостижимо, а если и постижимо, то уму инженерному, у которого, как говорят, всегда чешется ладонь левой руки. Город старый, город торговый, город, лежащий на великом западно-сибирском водном пути, идущем от самой Тюмени по Туре, Тоболу, Иртышу, Оби и Томи. А инженеры, вот, обошли же! Несмотря на эту обиду, город все-таки растет. Около города три железнодорожные станции и все они (опять волхвования инженеров!) в четырех верстах от города: Межениновка, Томск и Черемошники. И это преодолел город, — и сам подвигается к станциям. К инженерной Межениновке он придвинулся уже вплотную, к двум другим — тянется. Новые кварталы обещают быть лучше старых. В новых — великолепные здания университета, политехникума, технического училища, хорошие гостинцы, много частных особняков, часто очень затейливой и красивой архитектуры. Около особняков, неслыханное дело в Сибири, обширные сады. Сады созданы очень просто: из прежних зарослей березы, ели и пихты, которые покрывали городской выгон, ныне отошедший под новые кварталы.

Томск — первый сибирский город, который производит впечатление не только большого, но интеллигентного города. Учебные заведения, высшие и средние. Несколько больших книжных магазинов. На улицах, вместо верблюдов и киргизов, — учащаяся молодежь обоего пола. В Сибири колесные дороги все хороши, кроме вьючных троп в глухих тайгах, да улиц в сибирских городах. Томские улицы, это — нечто невообразимое, более того, нечто совершенно свинское. От вокзала до гостиницы я ехал около часа, лошадь надрывалась, пролетка то ныряла в глубь, то взбрасывала меня на сверхъестественную высоту. Ехали конечно не только шагом, но полушагом. И это была еще не самая худшая Томская улица. Три дня назад, когда мороз не закрепил грязи, тут прямо тонули. Какими эпитетами мой извозчик награждал томскую управу, я не решусь повторить. О том, что чувствуют больные и раненые солдаты, которых везут по такой улице в лазареты города, я боюсь говорить. В городе имеются две ежедневные газеты: они с чрезвычайной независимостью говорят о чем угодно, но только не о непорядках города, и по понятной причине: независимость они соединяют с кумовством с управой. Томск и Томская губерния, как здесь считают, на одних обозных лошадях, телегах и упряжи для маньчжурской армии получили больше пяти миллионов рублей, — неужели же и после такой получки тут ничего не будет, кроме лишних купонов у обывателя?!

Война шевелит Сибирь и в отдалении от великой железной дороги. Так в Томске громадные склады оружия и обмундировки. Запасные одесского округа здесь получали одежду и ружья и отсюда уже отправлялись дальше на войну. Томская ветка работает не меньше главного пути.

***

Когда меня спрашивают, как идет такое-то или такое русское дело, хорошо или худо, я отвечаю, что дело несомненно идет вперед, но не хорошо, не худо, а по-русски. Огромная жизнь огромной России представляется мне отнюдь не «птицей-тройкой», а большой русской рекой. Воды пропасть, но течет она медленно. Запрудить реку невозможно, но и сама она и водяные инженеры в местах, совсем не надлежащих, насыпают мели и перекаты. По берегам заливные луга египетской тучности, но пейзаж однообразен. В реке в ее старицах, затонах, протоках и озерах неисчислимые стаи рыб, но рыбу уничтожают кукельваном, густыми сетями, — и все-таки не могут уничтожить. Есть рыболовные законы, но они не исполняются, потому что никому не ведомы. Гидротехнические сооружения воздвигаются без достаточного изучения и понимания реки, а потому в лучшем случае представляют собою безвредные упражнения в инженерном искусстве. А река все-таки течет, все-таки несет на себе пароходы и баржи, все-таки кормит человека рыбою, а скотину сеном своих лугов. Все, что с рекою делают, то стесняя, то расширяя ее русло, ни хорошо, ни худо: русская река жива, а когда наступает время половодья, она становится величественною и проявляет великую мощь. Время такого половодья переживаем мы теперь. Русская река вздулась, сломала лед, поднялась над мелями и искусственными дамбами и потекла на восток по своему вековечному историческому уклону. Стремление этих «вешних вод» величаво, но в них попадается немало и мутных струй.

В вагонах главные беседы, разумеется, ведутся о японцах, и чаще всего говорят о японском патриотизме, который воспитывается во всех слоях народа с самого раннего возраста. Обыкновенно публика ошибается, принимая за патриотизм человеконенавистничество, глубоко коренящееся в желтой расе по отношению к европейцам и теперь с особенным старанием развиваемое правительствами Японии и Китая. Ошибаются и тогда, когда говорят, что русский крестьянин и русский солдат не патриоты. Если бы это было так, разве можно было бы собирать армию с таким малым количеством дезертиров, разве мог бы держаться Порт-Артур, разве возможны были бы лаоянские бои? Естественный русский патриотизм тверд, как скала; солдат и мужик едва только почувствуют себя в артели, в роте, в полку, просто в случайно образовавшейся толпе, в хоре, — как это хоровое целиком овладевает им; отдельные люди словно срастаются друг с другом, единичные силы сливаются в одну общую, каждый начинает жить повышенной жизнью целого, а это целое в конце концов — Россия. Однако этот патриотизм действительно примитивен и рождается чуть не исключительно в минуты непосредственной опасности, в моменты физического сопротивления; сознательного, дальновидного патриотизма действительно мало; школа, народные книжки и газеты в этом отношении действительно забросили народ. Результаты сказываются тотчас же, как только крестьянин уходит из деревни, из атмосферы хорового естественного начала, и попадает в город. «Русский буржуа» в теперешнее тяжелое время выказал себя очень черствым, и тем в большей степени, чем дальше на восток, тем буржуа невежественней, некультурнее и кулаковатее. В Самаре о местных «буржуа», среди которых много крупных миллионеров, говорят уже без негодования, а презрительно пожимая плечами. На флот эти миллионеры кое-как наскребли всего десять тысяч. Устроив санитарный отряд, не согласились дать средств на его содержание долее, чем на полгода, так отряд и не устроился. От солдатчины уклоняются кто во что горазд. Один поступил в псаломщики, другой в стрелочники на железную дорогу, третий в городовые.

***

Как только выяснилось, что мужику, одетому в солдатскую шинель, надо идти на восток, тотчас же учреждение, туда же двигающее мужика, в сермяге, Переселенческое управление, предложило свои услуги солдату. У «мужицкого» управления в Сибири давно уже были налажены переселенческие становища, вдоль железной дороги, которая теперь повезла солдат. На становищах были дома для приюта переселенцев, бани, больницы, аптеки, при них врачи и фельдшера; на станциях имелись кубы для кипятка, кухни, сараи для лошадей, даже своя полиция, именуемая переселенческими стражами, на одних становищах наряженная урядниками, на других департаментскими курьерами. Все это явилось к услугам Красного Креста, все, что работало на мужика в зипуне, изъявило готовность работать на того же мужика, временно переодетого в шинель, козыряющего и именующего всякого, носящего кокарду, вашим благородием, вместо: господин, почтенный и барин. Отдано было, нельзя сказать, чтобы много, но и не мало, отдали сколько имели и что имели от Челябинска до Иркутска. Отдали помещение на 900 человек раненых и больных, отдали 9 переселенческих чиновников, 14 врачей, 28 фельдшеров и фельдшериц, 100 человек рабочих при становищах. Этого мало: отдали свою работу, свою умелость, свое знание местных условий. Последнее было особенно важно. В четырнадцати становищах нужно было в самый короткий срок многие десятки построек, приспособленных всего лишь к дневкам переселенцев, превратить, если не в образцовые, то в гигиенические госпитали. Новым людям сделать это дело было бы и трудно и не дешево. Только переселенческие служащие, много лет работавшие на месте, знавшие каждого торговца, подрядчика, мастерового и поставщика чуть не в лицо, могли справиться с делом наиболее успешно. Заведывающий делом Красного Креста, на «участке» Сибирской железной дороги от Иркутска до Челябинска, на протяжении 3000 верст, сенатор фон-Кауфман верно оценил все значение местных сил и предоставил им действовать вполне «автономно». Расчет оказался верен. Давно уже знакомые мне бревенчатые переселенческие казармы, пригодные для здоровых, пригодны теперь и для больных. Мшаные стены выштукатурены, выбелены, выкрашены масляной краской; пристроены ванны, теплые клозеты; расширены операционные, увеличен штат врачей, фельдшеров и сиделок. Добавочные расходы принял на себя Красный крест. Расходы по приспособлению зданий к больницам думают разделить пополам между Переселенческим управлением и Красным Крестом, потому что впоследствии приспособления могут служить и переселенцам. Если разделять, то переделка переселенческих казарм в больничные помещения обойдется всего в двадцать рублей на койку.

Другой пример сотрудничества мужицкого Переселенческого управления и военного ведомства.

Переселенческое управление прошлым летом приступило к устройству своих хлебозапасных складов. До сих пор у него готово 22 амбара, из которых три в самых хлебных местах: в Петропавловске, Омске и Оби, — имеют характер элеваторов. Амбары готовы, при каждом имеются особые заведывающие, от одной до трех веялок, 12 зерносушилок, из которых каждая может высушивать до 800 пудов хлеба в сутки, 200 000 мешков, огромный запас брезентов. Все это теперь Переселенческое управление передает интендантству. Теперь солдат работает для мужика, — должен же и мужик постараться для солдата.

Бедная ли сторона Сибирь? Солдат она дала для теперешней войны 180 000, и каких — сибиряков, рослых, бравых, трезвых, неутомимых, послушных, сознательных. Писали, что итальянский военный агент на театре войны говорил, что каждого сибиряка-солдата ему хотелось бы расцеловать. Командующий войсками Сибирского округа говорил мне, что во время мобилизации Сибири не было ни одного случая уклонения или буйства. Сколько выставит Сибирь запасов, если будет нужно, мы увидим. Сколько она дала лошадей для театра войны, это я могу вам сообщить: с 1 мая по 1 сентября она дала продажных, а не принудительно взятых по военно-конской повинности, — коней 170 тысяч голов.

Сибирь становится силой. Силою делает ее переселенец. О переселенце я поговорю в следующий раз.

***

Всего каких-нибудь пятнадцать лет назад очень многие и я, грешный, в том числе, думали, что переселение крестьян в Сибирь только ослабляет Россию, если не количественно, то качественно, разрежая ее население и задерживая ее земледельческий прогресс. Тогда говорили, и я это говорил, что если и толковать о переселении, то о переселении на запад, на границы с Германией и Австрией, куда тогда, пятнадцать лет назад, шла огромной волной колонизация немецкая. Тогда писали, что на наш Дальний восток вполне достаточно посылать одних казаков, которые сумеют сдержать напор на наши границы китайцев и корейцев, как уже сдерживали калмыков, киргизов, бурят и прочую инородчину. О японцах тогда как-то и не думалось. Японцы представлялись народом, хотя и большим и культурным, но предовольным своим существованием на цветущих, теплых островах. Зачем им переплывать с этих теплых островов на холодный и суровый алтайский берег, во Владивосток, к устьям Амура, на Сахалин? О Маньчжурии и Квантуне пятнадцать лет и помина не было.

Но история вдруг словно с цепи сорвалась. Америка перекусывает горло Испании и, забрав Филиппины, заинтересовывается судьбами азиатского побережья Тихого океана. Япония кидается на Китай и хочет забрать Маньчжурию и Квантун себе. Европа, при благосклонном участии Америки, Японию оттуда выгоняет, на ее место сажает нас, уезжает домой отдохнуть и оставляет лицом к лицу с Японией Россию. Этот приятный t ê te -à- t ê te кончается теперешней войной, которая заставляет нас задуматься уже не о Маньчжурии и Порт-Артуре только, а и об Уссури, и об Амуре, и о Сахалине, и о Камчатке. С Японией и в особенности с Китаем, который тоже того и гляди сорвется с цепи, одними казачьими поселками да станицами не справишься. Тут необходимы регулярные армии. Для армии нужны хлеб, мясо, обозы, лошади. Армия должна опираться на населенную страну. Такой страны у нас на Дальнем Востоке нет, и мы должны ее создать, — создать путем все того же «переселения».

Первым последствием теперешней войны будет конечно самое широкое развитие переселений в Сибирь, на первом месте — на Дальний Восток, а затем и в остальную страну. Конечно и до сих пор для переселения сделано не мало, но все же переселение и по закону было только одним из «вспомогательных предприятий», связанных с постройкою и упрочением великого сибирского железнодорожного пути. Теперь переселение должно стать предприятием архи-самостоятельным и по своим размерам еще более грандиозным, чем прокладка восьми тысяч верст рельсов, по которым оно должно двинуться. Еще до теперешней войны об этом сильно думали и покойный министр внутренних дел Плеве, и военный министр генерал Куропаткин. Когда генерал ехал через Сибирь послом в Японию, он забирал в свой поезд переселенческих чиновников и крестьянских начальников и часами беседовал с ними о деле переселения. Покойный Плеве поехал в Сибирь в сопровождении начальника переселенческого управления. В результате явились и более широкая законодательная постановка переселенческого дела, и ряд практических мер.

К числу последних относится децентрализация управления переселенческим делом, причем исполнительная власть из Петербурга была перенесена в Сибирь. В чем эта децентрализация состоит? Говоря попросту, в том, чтобы быть по возможности ближе к переселенцу. Вот пример. Переселенцев сажают в участок, отведенный для целого села, и затем предоставляют их самим себе: трудитесь в поте лица. В действительности каждый потеет на свой образец: одни делят землю подворно, другие — на хутора, третьи — общинники, но и им надо участок разделить на три поля. Без землемера этого сделать нельзя. Правда, существуют губернские и уездные землемеры, но им и так дела по горло. Пробовали увеличить число этих землемеров, но, и кроме переселенцев, дела так много, что нельзя осудить местную власть, которая и добавочных землемеров пустила частью на свои дела. Попробовали завести землемеров при петербургском управлении, но переселенцу до Питера далеко. Разрешили дело тем, что учредили штат землемеров при «филиальном» исполнительном отделении переселенческого управления в самой Сибири, в Омске. «Филиальное» отделение имеет своих чиновников, заведывающих водворением переселенцев, через этих чиновников получает сведения о том, кому и как нужно делить землю, и сейчас же куда следует посылает своих землемеров, которые уже ни на какое другое дело употреблены быть не могут.

Это частность, хотя и очень важная. Еще важнее образование участков, на которых селят крестьян, ссуды переселенцам, их продовольствие в первое время, врачебная им помощь, дороги к новым поселениям, гидротехнические работы: колоды, запруды, осушение и обводнение, заготовка лесных материалов в степях; лесные промыслы в тайгах, снабжение земледельческими орудиями. Вершить все это из Петербурга невозможно; еще менее возможно Петербургу узнавать о новых зарождающихся потребностях.

Сибирское отделение переселенческого управления официально именуется «переселенческой организацией в Сибири». Такие же организации покойным министром предполагались на Кавказе, в Средней Азии и на Дальнем Востоке.

Все это имеет значение в виду предстоящего неизбежного усиленного переселенческого движения на наш новоявленный «желтый фронт».  
Продолжение в следующем сообщении
Записан
Владимир К.
Администрация форума
Ветеран
*****
Сообщений: 3940


Просмотр профиля
Православный, Русская Православная Церковь
« Ответ #3 : 10 Октября 2010, 18:34:27 »

***

От Сызрани до Томска, где я теперь нахожусь, предо мной прошел длинный ряд лазаретов и госпиталей с ранеными солдатами. Ряды кроватей, а на них — тела, тела и тела, могучие и тщедушные. Ряды подушек, а на них головы, головы и головы, — белокурые, черные, рыжие, курчавые, прямоволосые. Целая галерея лиц, красивых и некрасивых. Целая этнографическая коллекция: русские, поляки, татары, евреи, грузины, осетины, белорусы, хохлы, мордва и прочие всероссийские народности, их же имена ты, Господи, веси. Тела и лица молодые и зрелых людей, с едва пробивающимися усиками и с солидными бородами. Приветливые, спокойные доктора водили меня по комнатам и «палатам» и вполголоса объясняли, кто чем болен, кто куда ранен. Потихоньку, с позволения солдат, снимали одеяла, разбинтовывали повязки, приподымали рубахи. Никто не был этим недоволен: рану показывают с такой же скромной гордостью, как и пожалованного «Егория». Я видел снова обнаженные тела, опять то сильные и цветущие, то на вид слабые, но переносившие и многодневные битвы, и холод, и голод и маньчжурские потопообразные дожди, мужицкие, выносливые, «тягучие» тела. Каких только ран я не видел! Чего только не вынесет человек! Вот солдат, которому пуля вошла в правый висок, а вышла из левого. И ничего, человек бодр, разговорчив, даже непринужденно шутит; только правый глаз видит плохо. Рядом с ним — получивший пулю в глаз и выпустивший ее из подбородка. Дальше — насквозь простреленный живот. Дальше — пуля, пронизавшая грудь и прошедшая около самого сердца. Потом тяжело раненые: пули, остановившиеся в мочевом пузыре, раздробленный шрапнелью таз, ампутированные руки и ноги. Сотни людей, сотни лиц и голов, сотни ран и болезней, сотни тяжко страдающих или радостно возвращающихся к жизни.

Я ходил, стараясь ступать осторожно, слушать тихие рассказы докторов и сестер, говорил коротко, стараясь не утомлять, с «трудными»; подолгу растабарывал с весело оживавшими выздоравливавшими; и все старался уловить «настроение», — как теперь говорят, — этих солдатских лазаретов и госпиталей. Теперь оно для меня ясно, хотя не знаю, смею ли его передать.

Если вы видели трудно больных детей, вы знаете эту картину тяжкого, не то что покорного, а безропотного страдания. Когда ребенок выздоравливает, нет более радостного, грациозного зрелища. Вот это «детское» настроение царит теперь в солдатских лазаретах и госпиталях. У людей умирающих и обреченных на смерть я не видел искаженных лиц, не слышал раздраженных криков. Бородатые, косматые, изуродованные пулями, шрапнелями и штыками люди отходили с ясными, как у детей, лицами. Такие же бородачи или младшие их сотоварищи с молодыми усиками, не смотря на простреленные груди и животы, разбитые коленные чашки и виски, ушедшие от смерти люди были тоже как хорошие дети: тихо веселы и тихо шаловливы. Вы говорите с ним, а он шаловливо потягивается под одеялом, улыбается доброй улыбкою и рад болтать с вами без конца. Разговоры конечно о войне. Заговоришь о ране — сейчас же показывается рана, этот знак отличия, которым он теперь навеки отличен от тех, кто на войне не был. Рану показывают так, как свой аттестат только что выдержавший экзамен школьник. Страхи экзамена миновали, на губах съеживается и распускается счастливая и стыдливая улыбка. Опять ложится, опять довольно и шаловливо шевелится под теплым и мягким одеялом и, по-детски улыбаясь, ждет дальнейшей болтовни, которой он рад.

— Скажите (теперь южане, малороссы и люди из фабричных губерний таковы, что на «ты» с ними неловко говорить), скажите, как вы думаете: побьем мы японца?

— И сомневаться нельзя! Вы посмотрите, какие у нас нонче орудия пошли, — без отдачи. Накатывать его не нужно: раз прицел взял — стреляй, только по уровню проверяй. Все равно как из пожарной трубы поливаем. Любо-дорого работать!

— А вы артиллерист?

— Артиллерист, да еще конный, и притом, можно сказать, начальство: старший фейерверкер!

Старший фейерверкер говорит о своем звании шутя, но и с сознанием собственного достоинства, с тактом говорит.

— Ну, а я двадцать лет назад бомбардиром уволен в запас.

— На фейерверкера не выдержали?

— Да, провалился на экзамене. Спросили, как по невидимой цели стрелять, а я ответил, что это невозможно...

— И закатили вам ноль! А по невидимой цели стрелять вполне возможно! Вот я вам сейчас объясню.

Мы с доктором выслушиваем целую лекцию. Видно, что лектор свой предмет знает и увлечен им, но изложение, надо сознаться, не вполне вразумительно, — «солдатское».

Идем дальше. Новые выздоравливающие дети и юноши.

— Что, господа нижние чины российской армии, вы Куропаткину верите?

— Вполне. Хозяин настоящий.

— Стало быть, можно вас обрадовать: Куропаткин главнокомандующим назначен.

Это сообщение эффекта не произвело: выздоравливающие ребята разницы между командующим и главнокомандующим не знали. Это нехорошо: должны бы знать.

В следующую палату. Тут рассказы о Мищенко.

— Чудит! Солдаты чай пьют. Он к ним: «Ребята, дай полстаканчика!» — А тут вдруг японская граната. — «Не надо, не надо, некогда: японский сахар летит!»

Говорил ли это генерал Мищенко — неизвестно, но выздоравливающие смеются от всей своей детской души. В это время из другого угла комнаты раздается голос:

— Дело, видите ли, в том, что генерал солдата любит. И пошутить с ним любит, и поругать его любит, и пожалеть его любит. Ему с солдатом весело. А кому скучно — какой уж тот начальник! Тот уж из «Маленького гарнизона», повесть Бильзе.

Подходим к голосу. На руке у него между большим и указательным пальцем нататуированы два дубовые листа, накрест.

— Вы не моряк ли?

— Нет, это знак нашего училища, — лесного кондукторского.

Дальше.

— Японцы подбрасывали разные бумажки: что не нужно царя, что нет Бога, что под японским царем лучше. Видали такие?

Сначала молчание: никто таких не видал. Потом снова голос из угла:

— Я видал: черная молитва.

— Какая черная молитва?

— В старину деревенские колдуны такие молитвы читали, богохульные, чтобы им нечистый помогал: вместо «отче наш» — «отче не наш»; вместо «избави нас от лукавого» — «не избави», а потом «введи нас в искушение», «царствию твоему будет конец». Старая штука, а противно.

Не думайте, что я сентиментальничаю, что я придумываю какие-нибудь «белые молитвы». Я пишу то, что видел и слышал. Не думайте, что я обобщаю эту детскую чистоту и жизнерадостность. Эта солдатская молодежь — далеко не идилические пастушки. Тут и наши азиатские казаки, до сих пор не оставившие дедовских барантовок, и полтавские аграрии — на выворот, и полубосяки — горные и портовые рабочие Юга, и «беспокойные» элементы, и пьяные элементы, и всякие элементы с невероятной быстротой усложняющейся России. Но что я видел, то видел. А насмотрелся я на русскую душу, в чистом ее виде. Оторванная войною, подвигом, страданиями, близостью к смерти, затем возвращением к жизни, сознанием своего подвига, своего достоинства, согретая и ободренная нежным, бережным, стыдливым сочувствием во всех этих санитарных поездах и лазаретах, — оторванная от суеты мирской, эта душа являет себя такой милою, такою детски чистою, такою раскрытою для всего доброго, что не поверить в нее, не полюбить ее нельзя.

***

Из Томска — в Красноярск. Но сначала маленькое пополнение недоимок: кое-какие мелочи и подробности, о которых не случилось сказать.

Моя самарская телеграмма дала повод газетам наговорить нашему купечеству порядочно горьких истин. Наговорили, и — довольно. Я о русских ничего не прибавлю, а обращусь к самарцам неправославным и даже нерусским. Знаете ли, кто стяжал славу самарского «доктора Газа»? Это — Яков Львович Тойтель, еврей Моисеева закона, замечательный еще и тем, что он единственный еврей, служащий по министерству юстиции. В Самаре он был следователем; теперь он член окружного суда в Саратове. Другой самарец, всегда приходивший на помощь доброму и полезному делу, — австрйиско-поданный г. фон-Вакано, местный пивовар. Несколько лет назад директор уфимской учительской семинарии А.И. Тарнавский (об этом энергичном деятеле в «Новом Времени» писал г. Меньшиков) решил построить церковь при семинарии, питомцы которой шли главным образом в инородческие, часто языческие школы. Тарнавский пользуясь каникулами, сам пошел с книжкой за сбором на церковь по приволжским городам и на нижегородскую ярмарку. Нерусские купцы, лишь только выслушивали сборщика, тотчас же понимали, что церковь — дело христианское, миссионерское, и жертвовали охотно и щедрою рукою. Русаки или давали гроши, или даже издевались. Один волжский всем известный миллионер сказал, что подумает, и велел придти завтра. Назавтра он сказал, что нужно подумать до послезавтра, а послезавтра объявил, что додумался: ничего не даст. Мозг у этих людей какой-то особенный.

С месяц назад из России за границу было выслано несколько десятков японцев обоего пола, которых при объявлении войны выпроводили из Маньчжурии. В Берлине и Гамбурге свободомыслящие немцы приветствовали их кликами и сниманием картузов. Бедные свободомыслящие немцы, если бы они знали, пред кем они снимают свои немецкие картузы! Немцы приветствовали шпионов, а добродетельные немки — проституток весьма невысокого разбора. Эта теплая компания в конце прошлой зимы проживала в Томске, на переселенческом пункте. Переселенческий пункт — место весьма уединенное, верстах в четырех от города, в роще молодых берез. Первыми соскучились японские «девицы», в числе 84. Девицы выбрали депутатку, которая предстала пред заведующим пунктом переселенческим чиновником, на сносном русском языке в ярких чертах, и даже со ссылками на физиологию, изобразила, до какой степени тяжел для нее и ее товарок, привыкших к мужскому обществу, монастырский режим пункта, и просила отпустить их в город, где можно, по ее выражению, «марьяжить» мужчин. Шестьдесят три шпиона мужского пола были насчет своего общественного положения не столь откровенны, но таковое, если и не было доказано, то все же не оставляло сомнений. Несмотря на раскрытое инкогнито японцев, даже в Томске находились люди, выражавшие симпатии сынам и дочерям «свободной нации»; только люди эти носили большею частью звучные имена Дрейфусталей и Искариотензонов.

Шпион — всегда шпион, какими бы высокими целями он ни прикрывался, — всегда сродни «хинеснице». Совсем иначе отзываются в Томске о двухстах японских солдатах, все лето проработавших на хуторах здешнего женского монастыря. Они внушали и уважение, и жалость, и удивление. Это были как будто и не люди, а какие-то пчелы-работницы, муравьи войны. Так их вымуштровали их политические порядки и религиозные верования. Воевали они с нерассуждающей храбростью. В плену — образец покорности судьбе; ни жалобы, ни скуки, ни непослушания. Японцы должны быть очень восприимчивы к гипнозу и внушению. На монастырском хуторе они работали с полным усердием и, надо думать, не скоро в другой раз монастырские огороды дадут такую крупную капусту, а луга — так хорошо высушенное сено, как при японской работе.

Чем дальше я еду на восток, тем труднее находить в городах, переполненных военными, помещение. В Омске, прежде чем найти номер, я объехал две гостиницы. В Томске — три. А в Красноярске, откуда я теперь пишу, пришлось поселиться в отдельном кабинете ресторана. В Красноярске сахар — 30 коп. фунт. В гостинице мне дают порцию и рекомендуют на всякий случай расходовать порасчетливей, а вдруг в магазинах его не окажется, что говорят, временами и бывало. То же с керосином и со свечами. И это еще за тридевять земель от войны. Что же будет в Иркутске, в Чите, в Харбине, в Телине, в Мукдене? Цена на рабочие руки поднялась невероятно. Уже в Томской губернии, вблизи железной дороги, плотники, штукатуры, маляры получают от двух до трех с полтиной в день; простой чернорабочий, будь он просто баба, берет рубль восемьдесят. Рабочим в городах, где и жизнь дорога, барышей достается мало, но крестьянство вблизи железной дороги, на которой работы кипят, набивает кошели.

Кто сердит на войну, так это придорожные трактирщики и виноторговцы, заведения которых, при проходе больших масс войск, то и дело запирают. У них и физиономии, и мысли кислые: бранят «наши порядки». Должно быть, чтобы эти порядки исправить, на платформах станций и на путях появились тучи продавцов водки из-под полы по двойной цене. Перед солдатскими вагонами поставили часовых из ратников ополчения, да еще с ружьями и штыками; тогда продавцы сменились продавщицами. Ходит такая баба по платформе, плачет горькими слезами и усердно баюкает ребенка на руках, с головой окутанного в платок. Странно только, что ребенок, несмотря на сильные встряхивания и пошлепывания, не плачет.

— Ты, баба, зачем тут ходишь? — спрашивает ополченский штык.

— Мужа, батюшка, пришла на войну проводить.

— А на руках у тебя мальчик или девочка?

— Девочка, девочка.

Развертывают девочку, она вся составлена из «мерзавчиков»: и ручки, и ножки.

***

Из Томска я вам передал по телеграфу о предстоящих крупных работах на Сибирской дороге, которые должны усилить ее провозоспособность до такой степени, чтобы дорога была во всеоружии не только в мирное, но и в военное время, что бы в случае новой войны, от чего, впрочем, Боже упаси, с Китаем ли, с Японией ли, и войска можно было провозить, и сахар не доходил бы в цене до тридцати копеек за фунт.

Красив участок между Ачинском и Красноярском. Это повторение грандиозных видов восточного склона Урала с тем преимуществом, что здесь воздух несравненно чище, а солнце ярче. Затем спуск с Урала продолжается час, два, а здесь вы любуетесь горами на протяжении почти двухсот верст. Это последние отроги Саянского хребта, на юге, близ китайской границы, подымающего свои вершины выше снеговой линии. Это только предгорья, но как грандиозны и они! То вправо, то влево громадные холмы, поросшие лесом и травами, расступаются, как две гигантские волны, и показывают бесконечную даль горной долины. Эти долины — целые страны, местами позолоченные солнцем, местами голубеющие тенью от тучек и облаков. По долинам бегут быстрые горные речки с зеленоватой водой. Увядшие травы тут никем кроме дикого зверя не топтаны. Беспредельные леса никому пока не нужны, гниют на корню, валятся ветрами и в особенности гибнут от пожаров. Непонятно только, кто заносит сюда огонь. Неприкосновенною тайга сохранилась только на холмах, со всех сторон окруженных мокрыми лощинами и ручьями, остальное — попорченное огнем редколесье. Но пейзаж все-таки поистине великолепен и своеобразен. Удивительно, почему сюда до сих пор не едут наши пейзажисты. Такого величия, такой неиспорченной присутствием человека девственной природы, а главное такого кристально-прозрачного воздуха и ослепительного, белого, как в Италии летом, солнца они нигде не найдут. В особенности Сибирь ждет Аполлинария Васнецова, который один понял и почувствовал эти пейзажи «страны» в своих картинах Урала и Оренбургских степей-гор. Его сотоварищи, кроме маринистов, любят пейзажи детальные, пейзажи-уголки, пейзажи-лопухи и бурьяны, и только покойный Шишкин да здравствующий Сергеев пробовали временами подняться над землей повыше. И мало ли в Сибири природных красот! Ачинский пейзаж еще из самых скромных. Кокчетавская Швейцария, островом подымающаяся среди ровных, как стол, Киргизских степей, красочней и эффективней по линиям. А величественный Алтай! А окрестности Байкала, горы Забайкальской области, а неизведанный Саян!

Ачинские холмы, несмотря на свою величавую красоту, пока — забракованное место в Сибири. Земледелец сюда не идет и ищет равнин, с черноземом, с летом пожарче и с зимою полегче. В долине Енисея, у Красноярска, теперь грязь и ездят на колесах, а тут, на горах, снег и сани. Правда, за Енисеем, к востоку — черноземы, а тут — суглинки. Но придет время, когда и суглинком перестанут пренебрегать; и здесь, на Саянских холмах, тоже распашут пашни и настроят сел и городов. Неизмеримо богата Сибирь, неизмеримо она велика. Из моих спутников: офицеров всех родов оружия, чиновников всех разновидностей тужурок и плечевых знаков, молодых людей Красного Креста, врачей, вызванных в действующую армию со всех концов России, от Калиша до Златоуста, от Архангельска до Карса, самоотверженных сестер милосердия, русских купчиков и купцов, из всех спутников лучше всего понимали, какое это сокровище — Сибирь, странствующие приказчики еврейского происхождения. Это были отлично одетые господа, пахнувшие хорошими духами, с бравыми усами, с безукоризненными чемоданами и саками, в которых хранились образчики всевозможных товаров. Странствующие приказчики смотрели на великолепные пейзажи между Ачинском и Красноярском и со слезами умиления говорили о том, какие чудовищные богатства таит в себе Сибирь. «Пустите сюда иностранные капиталы, — говорили они, — и Сибирь процветет, как Кривой Рог, как Донецкий район, как Варшава, как Западный край»!

Владимир Дедлов
http://voskres.ru/army/publicist/dedlov3.htm
Записан
Владимир К.
Администрация форума
Ветеран
*****
Сообщений: 3940


Просмотр профиля
Православный, Русская Православная Церковь
« Ответ #4 : 13 Октября 2010, 12:11:18 »

У сестер подлинных
Из воспоминаний корреспондента

Я видел десятки лазаретов, сотни сестер, врачей и фельдшеров и могу заверить, что это были люди вполне добропорядочные. Я ознакомился, если не с деятельностью, то с бытом краснокрестовцев довольно близко и утверждаю, что все россказни о непорядках в его отрядах, — о роскошной жизни персонала, о его распущенности и лености, о проедании и пропивании краснокрестских денег — совершенный вздор, при том злонамеренный, распространяемый людьми, которые хотели бы все в России загадить и оклеветать. Такие «подсаливатели» с восхищением хватались за особ вроде ложной сестры О—вой, чтобы опорочивать все учреждение.

В семье, однако, не без урода. Были и такие субъекты, которые портили репутацию Красного Креста. Это — толстовские «тютьки». «Тютька» — светский, более или менее молодой человек, из хорошей семьи, хорошо одетый, танцор, козер, не злой, часто не дурак, но мот и кутила, каждый вечер оканчивающий в ресторане, в шато-кабаке, а то так и еще хуже. Денег у тютьки достаточно, в голове хронические винные пары или полупары, поведение развязное. Он-то и давал повод толковать о разливанном море в квартирах Красного Креста, о картежах, о пикниках, об амурах, о скандалах. Одни сами примазались к Красному Кресту, к земским, к дворянским отрядам, увлеченные блестящею мыслью «попьянствовать в Маньчжурии». Других выслали родные, в слабой надежде, что «святое дело» их образумит. На настоящее дело тютька, однако, не шел, а норовил устроиться «состоящим при», и не в захолустьях, а в городах и при больших станциях, где можно было жить повеселее.

И вот такой тютька летает по городу верхом. В кобурах у него бутылки с бенедиктином. Рядом — амазонка из тютек женского пола (были и такие). Оба — выпивши, разговаривают на отличном французском языке; а встречные пехотные офицеры, вглядевшись в них, ругают их «по-русски». Другой тютька, еще богаче первого, всякого, кто проходит мимо его землянки, силой тащит к себе и накачивает шампанским. Тютька прокучивает свои или родительские деньги, а честный народ говорит: «вот куда идет наша копеечка»!

Такие, повторяю, были редкими исключениями. Отряды же жили по-монашески. Мужчинам были запрещены не только кутежи и выпивки, но и азартная игра. Женщины-сестры, — по общему правилу девушки не первой молодости, не блистательной красоты, из скромных общественных слоев, — уже и по возрасту, и по привычкам, и по своему прошлому не были склонны к излишествам. Деньги на содержание личного состава расходовались скупо. На счет отряда только кормили, а напитки каждый покупал на свой счет, равно как и лакомства. Стол самый скромный: завтрак и обед, произведения китайца из Хабаровска, Ивана Ивановича, да два чая. Прислуга — из слабосильных солдат: какой-нибудь жидочек, Мойша Дун, раненый в правою ноздрю навылет, и мелкий черниговский хохол, Чертополох. У Дуна еще слегка парализована гортань, и твердую пищу он глотает с большими усилиями и особыми гримасами, что приводит Чертополохова в хохлацкое тихо-юмористическое настроение.

Я долее всего пробыл при Кинешемо-Вичугском отряде, уполномоченный которого, Д.М. Григоров, был мне знаком по Петербургу, и с удовольствием вспоминаю это время. Тут я отдохнул от дороги, корреспондентской беготни, гостиниц, потрясаемых непрерывными скандалами маньчжурских размеров, до краж, убийств и самоубийств включительно, от созерцания «маньчжурских» типов вроде ложной сестры О—вой. Удобств не было никаких, кровати мужской половины стояли вплотную одна около другой, умывались на дворе, сапоги чистили себе сами, — но тон жизни был умиротворяющий и вполне порядочный.

Отряд находился на станции Каюян, предпоследней перед Телином, считая с севера. За две недели моего пребывания там я успел сжиться с Каюяном, и когда вскоре потом его взяли японцы, мне было и обидно, и жалко. Все, создававшееся при мне с такими любовью и заботами хозяевами отряда, было уничтожено: и лазареты в огромных (50 на 18 саж.), светлых, теплых каменных казармах пограничников, и каменный же домишко, офицерский особнячок, персонала, где приютился и я, и разные невзрачные с виду, но необходимые погреба и погребки, сараи и сарайчики для провизии, дров, животных, и «гигантские шаги», на которых целыми днями кружились китайчата из соседних деревень.

Каюян, вернее Кай-Ю-Ян, который солдаты переделали по образцу Колывани в Каюянь, был одною из крупных станций с русским населением около трех тысяч душ, — скорее городком, чем железнодорожной станцией. Казармы в нем было две, и с десяток небольших офицерских домиков, да еще вокзал. Кроме этих постоянных зданий было множество временных, — бараков, землянок, полубараков-полуземлянок, где ютились санитары, солдаты-пограничники, солдаты-охранники, солдаты-хлебопеки. В наскоро сбитых досчатых балаганах поместились «магазины», открытые греками, армянами и грузинами, в которых вы могли достать все, но по таким ценам, от которых внове и с непривычки становился дыбом волос. На окраинах несколько китайских фанз, отчужденных дорогою. Одни разрушаются, другие починены, покрыты, снабжены печами и заняты слабосильными солдатами, присланными в Каюян на поправку, и другим людом, не поместившимся в иных убежищах. Против вокзала, по ту сторону рельс, в некотором отдалении был целый городок бесчисленных палаток и землянок, всегда окутанный густым дымом, так что казалось, что там постоянно догорает пожарище. Это были военные хлебопекарни, выпекавшие ежедневно по четыре тысячи пудов хлеба. Ежедневно из Каюяна отходил особый поезд, отвозивший хлеб за десятки и сотни верст к нашим позициям. Стоит Каюян на совершенной равнине в просторной долине реки Ляо. Долина обрамлена невысокими горами. Восточная цепь ближе, и видны ее зубцы и ребра, снег в затененных складках и ущельях, кусты и леса. На западе горы отошли дальше и только бесформенно синеют. На равнине разбросаны китайские деревеньки, дворов из десяти-пятнадцати, с рощицами вязов, ив и тополей. Деревья эти растут или на дворах у мужиков, или на могилах. К северу от станции, верстах в десяти, находиться небольшой, но старинный уездный город Гиринской губернии — Кай-Ю-Ян. Когда в воздухе нет пыли, видна громадная, больше Сухаревой, городская башня, воздвигнутая когда-то очень давно кем-то в память каких-то великих побед.

В Каюяне я жил во время военного затишья. Лазареты были почти пусты. Но хозяйская деятельность ни на минуту не прекращалась; подготовлялись к работе после новых ожидавшихся сражений, о которых Куропаткин всюду и всем в то время говорил, что предшествующее по сравнению с ожидаемым — игрушка. Главные хозяева, уполномоченные, и во время затишья завалены работою. Дрова, вода, пища, лекарства, перевязочный материал, белье, освещение — вот предметы забот. Поставщики, повара, прачки — вот их враги теперь. Нужно, чтобы всего было вдоволь, чтобы все было хорошо и вовремя, да хочется и того, чтобы вышло не хуже, чем у «соседей».

«Соседей» в Каюяне при мне было трое: графиня Бобринская, уполномоченный богородицкого Тульской губернии отряда, г. Григоров — кинешемско-вичугский отряд Костромской губернии, и г. Овсянико-Куликовский — отряд курский. Последний отряд был земский; богородицкий содержался на средства земства и графини; кинешемский — всесословный.

Из трех соседей богородицкие основались ранее остальных и заняли под свой лазарет на 250 кроватей целую казарму. Два других отряда разделили пополам вторую казарму и принялись догонять «богородицких». У богородицких пол выстлан циновками, — добывают циновки куряне и кинешемцы, — а циновки-то уж вздорожали! Богородицкие устраивают в уголку казармы из дощечек и палочек, хромолитографированных иконок и самодельных подсвечников крохотную, но премилую церковку, — кинешемцы и куряне ставят у себя часовенки. Кинешемцы придумали великолепнейший непромерзающий погреб для картофеля, который в январе 1904 года стоил, не много, не мало, рубль за пуд и который, стало быть, надо было блюсти, как будто он был не картофель, а апельсин. Богородицкие и курские немедленно исполняются духом соревнования и не только устраивают погреб, но и пускаются на турдефорс: несмотря на мороз, провозят часть своего картофеля к своим этапам, вблизи позиций, за сотни верст в теплушках. Соревнование соседей дружеское. Лишним сосед с соседом всегда готов поделиться, всегда исполняют взаимные просьбы, всегда готовы друг за друга заступиться. Кто едет в Хабаровск, за тысячу верст, покупать кислую капусту, купит ее не только для себя, но и для соседей. Капуста, великолепная кислая капуста, замороженная в огромных бочках, прибывает. Это целое событие: кислая капуста в то время в Маньчжурии стоила тоже пять рублей за пуд. Капусте устраивается торжественная встреча. К выгрузке являются в полном составе богородицкие, курские и кинешемско-вичугские, с графиней Бобринской и гг. Григоровым и Овсянико-Куликовским во главе. Санитары выгружают, врачи свидетельствуют, столпившиеся китайцы норовят уворовать, все аппетитно облизываются. Это по гастрономической части. По дипломатической, по сношениям с главной квартирой, с главным управлением Креста незаменима была графиня Бобринская, которая, несмотря на годы и вечный костылек, на который она была принуждена опираться, всегда приветливая и даже веселая, никогда, когда было нужно, не отказывалась совершить путешествие к Куропаткину, к Александровскому, к Надарову, к Васильчикову. А ведь это все тысячеверстные переезды: Харбин, Мукден, Хабаровск, Владивосток. Хорошие люди были в Красном Кресте.

Во время затишья хозяева отрядов хлопотали по хозяйству. Врачи приводили в порядок научный материал, который им дала практика после последних боев, и ездили в Телин или в Харбин на заседания временного медицинского общества. Сестры обшивались, писали бесконечные письма, скучали от недостатка работы и для развлечения иной раз поплакивали по случаю разных своих женских горестей. Только разъевшиеся от безделья санитары (большая дрянь, нужно отдать им справедливость, были эти санитары), того и гляди, свирепо запьют с наддранием друг другу ушей и ноздрей. Уполномоченный должен следить за ними в оба и принимать иной раз меры, которые гуманные сестры называют, опять со слезами, «насилием над человеческой личностью санитара». Но менее гуманные врачи, согласные с сестрами в принципе, в данном случае находят, однако, возможным считаться с тем, конечно, мало отрадным фактом, что, раз санитарная человеческая личность свирепо пьянствует, при том не в силу наследственного алкоголизма, а для собственного грубого удовольствия, то насилие над нею может быть, если не рекомендуемо, то извиняемо, а потому поводом для забастовки признано быть не должно. Сестры понятливо выслушивают веское мнение «старших коллег», осушают глаза, — и инцидент считается исчерпанным.

Так текла Каюянская жизнь во время затишья. Не то бывало после больших боев. Приходит поезд раненных, целый поезд человеческих страданий и мучений. Лазареты наполняются, переполняются. Стоны на яву и во сне, бред, перевязки, кровь, операции, отрезанные мясо, кости, части тела, окровавленные бинты и вата, кровавая вода. Операционная, перевязочная и аптека работают день и ночь. Сестры, плакавшие от того, что влетело пьяному санитару, и тайком носившие санитару в карцер плитки шоколада, теперь собираются в комок и, не досыпая, не доедая, дни и ночи проводят у постелей страшно изувеченных людей, и не плачут: некогда! Врачи, еще вчера бывшие «старшими коллегами», вдруг превращаются в главнокомандующих, отдающих фельдшерам, санитарам и сестрам, как и настоящие главнокомандующие, даже не приказания, а «повеления». Уполномоченные на это время стушевываются, но за кулисами их хозяйские заботы удесятеряются...

Владимир Дедлов
http://voskres.ru/army/spirit/dedelov.htm
Записан
Владимир К.
Администрация форума
Ветеран
*****
Сообщений: 3940


Просмотр профиля
Православный, Русская Православная Церковь
« Ответ #5 : 25 Октября 2010, 16:39:21 »

Этап
Из воспоминаний корреспондента

В Каюяне в кинешемском отряде праздник: главноуполномоченный С.В. Александровский отдал фушунский этап кинешемцам. Сияет уполномоченный отряда Д.М. Григоров, сияют сестры, назначенные на этап. На этапе же выпросились санитары, из порядочных, и тоже довольны: сидеть без дела в Каюяне становилось скучно.

Что такое Фушун? Что такое этап? Этап — это привал для раненых. Тут они отдыхают, тут их кормят, перевязывают и затем сейчас же отправляют дальше по направлению к постоянным лазаретам, каковы, например, лазареты в каюянских каменных казармах. Этапы, первые этапы, как фушунский, устраивались от позиции на расстоянии двадцати, тридцати верст. В непосредственной близости позиции и на самых позициях опять же были перевязочные пункты для первоначальной помощи раненым и депо лошадей и перевязочных средств для доставления раненых из боевого огня на этапы. Такой пункт был и у кинешемцев, в тридцати верстах от Фушуна, в китайской деревне Иншоупудзе. На кинешемско-вичугском отряде следует, однако, остановиться.

Читатель припомнит, как больно поражали его вести, приходившие во время войны с Поволжья и из Сибири о полном равнодушии состоятельного населения к судьбам раненых и больных страдальцев-солдат. Богачи Самары отказали в средствах на содержание было-устроенного ими отряда Красного Креста. Иркутск не только отказывал в помещениях для раненых, но и настаивал, чтобы вообще в город не ввозили раненых и больных в виду опасности в санитарном отношении. Объясняются эти варварские поступки тем, что ближайшие предки каких-нибудь самарцев или иркутян в самом деле были варварами, — «казачками-разбойничками», чаерезами, спиртоносами, каторжанами, пугачевцами. Калифорнийские типы Брет Гарта! Совсем иною показала себя старая коренная культурная северная Русь, Русь-метрополия, в которой живы старые патриотические предания и старые культурные традиции. Кострома, Вологда, Вятка, Ярославль, Нижний не жалели средств, работали дружно всем населением. Кинешемско-вичугский отряд Костромской губернии был всесословным и содержался на земские, купеческие, дворянские и крестьянские деньги. Крестьяне, кроме того, обложили себя по копейке в месяц с души: эта копейка состовляла в месяц не больше, не меньше, как 400 рублей. По мере того как разгоралась война, росло, а не ослабевало, и «усердие» жертвователей. Так, сначала постановили устроить всего 25 кроватей, а в январе 1905 года их было 185. Из Костромы выехало 6 сестер и по два врача и студента. В январе 1905 года было сестер 26, а врачей и фельдшеров десять. Число санитаров возросло с восьми до двадцати восьми. Самыми крупными жертвователями были, не в пример Самарам и Иркутскам, и самые богатые люди, купцы и фабриканты города Кинешмы и села Вичуги, гг. Коноваловы, Кокоревы, Миндовские, Раззореновы, Кормилицины, земляки Писемского, Васнецова, Менделеева, отца Иоанна, уроженцев коренной северной Руси-метрополии. Уполномоченный отряда Д.М. Григоров тоже костромич, из тамошнего поместного дворянства.

Итак, неугомонные и азартные кинешемцы, на зависть «соседним» курянам и богородицким, получили летучий отряд в Иншоупудзе и этап в Фушуне. Возвратимся к тому, что такое Фушун.

Под Мукденом к началу 1905 года фронт наших и японских позиций растянулся неслыханно. Между крайними пунктами, Синминтином на западе и Синтиндзином на востоке, считали не больше, не меньше, как 180 верст. Вся эта линия и нами, и врагом было укреплена и ограждена батареями, рвами, волчьими ямами и целыми полями заграждений из колючей проволоки. В тылу обеих армий была устроена сеть железных и грунтовых дорог. Позиции представляли собою двойную цепь городков из землянок, полуземлянок и бараков разной величины, где помещались солдаты и офицеры, офицерские собрания, походные церкви у нас, походные кумирни у японцев, кухни, конюшни, канцелярии. Везде были проведены проволоки телеграфов и телефонов. Везде устраивались огромные склады провианта, фуража, снарядов, зарядов, динамита, топлива, строительных материалов; угонялись гурты скота и табуны лошадей, мулов и ослов. В Фушуне разрабатывались, и очень неуспешно, каменноугольные копи. По сети железных и грунтовых дорог и у нас, и у японцев и днем, и ночью бесконечными вереницами двигались транспорты и обозы, свистали паровозы, кричали погонщики, щелкали бичи, горели огни. Происходила небывалая война, стихийная, боролись уж не два народа, а две расы. И все эти звуки, все это движение совершалось под аккомпанемент то редких, то почему-то учащавшихся пушечных выстрелов, то чуть слышно, то громче доносившихся вместе с ветром со стороны позиции. Выйдешь ночью из барака фушунского этапа. Легкий морозец, темно-синее небо с крупными искрящимися звездами. Все тихо, все спят; только где-то, версты за две, идет должно быть обоз, щелкают бичи и визжат, мяукают и хрипят китайцы-возчики. Где-то зарево — горит или какая-нибудь изба, или склад сена, гаоляна, соломы, — китайцы частенько делали такие сюрпризы. Если прислушаться хорошенько, ухо начинало различать далеко на юге, за холмами как будто раскаты грома очень далекой грозы. Глаз ищет зарниц, но их нет. Это — пушки.

Настоящий Фушун — это китайский уездный город, такой же, как и Каюян. Фушун русский, в двух верстах от первого, состоял из двух деревянных бараков и одного вагона первого класса Маньчжурской железной дороги. В одном бараке помещалась станция железной дороги, сорокаверстной ветки, проведенной из Мукдена к Фушунским копям. Другой барак и был тем лакомым этапом, которым завладел кинешемский отряд. В вагоне помещалось все управление общества Фушунских каменноугольных копей, состоявшее из двух лиц: управляющего, горного инженера А.Е. Калистратова, и бухгалтера, А.Р. Шумана, добрых людей, которым я очень обязан. В Фушуне кончалась ширококолейная железная дорога и начиналась «дековилька», шедшая дальше на восток еще на 60 верст. Два раза в день составлялись и нагружались разной разностью по 150 пудов на платформу поезда дековильки, запрягались ослы, мулы и лошади, старичье-запасные брали в руки китайские бичи и, под китайские понукания и крики, усвоенные солдатами, поезд трогался в путь, на левый фланг.

Барак фушунского этапа был сдан кинешемцам военным ведомством с недоделками, несмотря на то, что обошелся в огромные деньги. Самое главное, что не было помещения для сестер. Поэтому сначала выехали уполномоченный и мужской персонал, а сестры должны были явиться потом, когда будет готово для них прибежище. Вместе с мужчинами прибыло все необходимое для «развертывания» этапа: аптека, белье, провизия, солома для матрацов, мелкая древесная стружка для подушек, бревна и доски для дополнительных построек и даже китайцы-плотники из Телина. На месте китайцев нельзя было достать ни за какие деньги: японцы дали им знать, что тех, кто будет работать для русских, они при первом удобном случае повесят или проткнут штыком. Бревна и доски давно уже были израсходованы армией.

—Великолепно, отлично! — приговаривал уполномоченный. — Все образуется, все устроим, все доделаем. — А ведь барак-то, — обращался он ко мне, — хоть и дорог, а премилый!

Премилым я барака не находил. Это была огромная длинная полуземлянка, с земляной крышей, с четырьмя рядами нар внутри, с дюжиною печек-теплушек из листового железа. Пользы от печей было однако мало, потому что топливом еще не запаслись, а нагревали их, чем Бог послал, и всего два раза в сутки: вечером, когда раздевались, отходя ко сну, и утром во время одеванья. В эти минуты температура поднималась до 4 градусов тепла. В остальное время в бараке стояли небольшие морозы, так что застывала вода.

Днем кипела работа, «великолепная» работа, которою неутомимо руководил уполномоченный, в свирепой папахе, в пиджаке, давно уже просящемся в отставку, в высоких сапогах, с аршином и молотком в руках и с pincenez, которое то и дело соскакивало, но искусно подхватывалось в воздухе его обладателем. Разбирались бесчисленные ящики с бельем, платьем, провизией, лекарствами, перевязочным материалом. Откуда только не пришли эти ящики, — буквально со всего света! Сушеные фрукты и овощи из Франции и Калифорнии, солонина из Гамбурга и Риги, сгущенное молоко из Швейцарии и Англии, колбаса, знаменитая копченная московская колбаса, из Первопрестольной, мороженая кислая капуста из Хабаровска, коровье масло из Сибири, Одессы и Москвы. Большая часть было не покупное, а пожертвованное. Кто только не слал в Маньчжурию, на край света, что и сколько мог: — и обе наши Императрицы, и князья и княгини, и купцы, и крестьянские ребятишки! Ни один из бесчисленных лазаретов, которые я видел, не терпел недостатка ни в чем, — ни даже в лакомствах, ни даже в рождественских подарках. Заботились о солдатах, о сестрах, врачах, санитарах всею Россиею, от столиц, до глухих ее углов. Не все только отблагодарили ее, как следовало бы...

Доски и бревна подвезены к самому бараку по рельсам в вагонах, мигом выгружены, и тотчас же приступлено к работе. Внутри барака делаются перегородки для аптеки и мужской спальни. Рядом с ним сколачивается небольшой барак для помещения сестер, который они найдут тоже великолепным, как   великолепен в глазах отряда и весь Фушунский этап. Сестры тоже будут спать в шубах, есть в рукавицах и мыться кусочками льда. Весельчак-повар находит великолепной и свою кухню, — чугунную плиту и котел, под открытым небом, в которых он готовит щи из хабаровской капусты с чикагской солониной и сосиски из Франкфурта с тертой картофелью, происходящей из огородов близ города Читы.

— Одно только удивительно, — говорит он. — Кажется и кухня, а уши мерзнут! Поди-ко, в крыше где-нибудь дыра.

Санитары, в черных папахах и желтых полушубках выше колена, целые дни набивают соломою и стружками матрацы и подушки.

Весело и дружно работалось. Особенно повеселели, когда прошел слух, что Мищенко причинил японцам крупную неприятность в Инкоу. Впоследствии, к сожалению, оказалось, что неприятность была менее значительна.

Работы по развертыванию этапа были кончены, были вызваны из Каюяна сестры, которые приехали с сияющими удовольствием лицами и тоже все нашли великолепным. На следующее утро часть их, почитавшая себя еще более счастливыми, должны были выехать на китайских ломовых платформах в учреждение еще более великолепное, на перевязочный пункт, в непосредственной близости позиций, в деревню Иншоупудзе. Я собирался ехать с ними, но вышло иначе. Лег я здоровым, а проснулся с серьезным конъюнктивитом. Плохо было поутру, к полудню стало хуже, а к вечеру дело было уже совсем дрянь. Лечиться тут, на этапе, было не удобно уже потому, что замерзали глазные капли и примочки. Ехать в Мукден? Но тамошние гостиницы были еще холодней и вдесятеро неудобней фушунского барака. Вдали, в версте, заманчиво чернелся культурный вагон А.Е. Калистратова. Нечего делать, пошел к вагону, объяснил свое положение, и меня приютили в одном из купе. В тепле и при помощи одного из фельдшеров отряда, я оправился в несколько дней.

Когда я был в Фушуне, каменноугольное предприятие агонизировало, и тоже по милости японцев. Уголь в Фуншуне великолепный. Лежал он чуть ли не на поверхности земли, по скатам небольших холмов. Китайцы его не трогали потому, что залежи находились на таком расстоянии от каких-то императорских могил, на котором воспрещается тревожить недра земли, в которых спят сном вечным императоры и императрицы. Главнокомандующий требовал самой широкой разработки угля для надобностей железных дорог. Общество было заинтересовано в том же, потому что платили хорошо. Но... японцы не пожелали и дело стало: рабочие не шли ни за какие деньги, боясь японских угроз. Вместо тысячи человек шевелились, как сонные мухи, какая-нибудь сотня, да и то не настоящих работников, а бродяг и, пожалуй, японских шпионов. Нехотя выносили из шахты корзины с углем. Нехотя отливали оттуда же воду, да еще с явным расчетом, чтобы воды за ночь прибыло столько, сколько отлили ее за предыдущий день. Иногда приходили какие-то великолепные китайцы, в шелках и дорогих мехах, выдававшие себя за подрядчиков, поставляющих рабочих из Чифу. Они уверяли, что презирают японцев, долго беседовали через переводчика деликатнейшими тенорками, с изысканейшими интонациями, и изнеженными придыханиями, но рабочих не приводили. А.Е. Калистратов иногда приходил в отчаяние, но со своим случайным гостем был неизменно приветлив. А.Р. Шуман неизменно же из ничего при помощи китайца-повара и жестяной печки-картонки стоявшей под открытым небом творил кулинарные чудеса. В гостеприимном вагоне забывалось, что в тридцати верстах отсюда стоят сотни тысяч людей, вооруженных как никогда еще не были вооружены вражеские армии, что каждый день, каждый час враг может прорваться сюда, перевернуть вверх колесами наш вагон, а нас отправить куда-нибудь в Токио. Не верилось, что находишься в самой глубине страны, которая всего несколько лет тому назад была неизведанной и таинственной, чуть не как северный полюс. Прошел слух о готовящемся нашем наступлении на врага, далекие пушки в самом деле стали говорить громче и чаще. Я, оправившись, поспешил в Мукден.

Владимир Дедлов
http://voskres.ru/army/publicist/dedlov4.htm
Записан
Владимир К.
Администрация форума
Ветеран
*****
Сообщений: 3940


Просмотр профиля
Православный, Русская Православная Церковь
« Ответ #6 : 28 Октября 2010, 17:28:38 »

Старый Китай
Из воспоминаний корреспондента


Взятие Пекина

Военному корреспонденту было не до старины и археологии, но китайская старина, китайская древняя культура сами бросались в глаза. Да, новой культуры, современности в этой удивительной стране и нет. Самое новое, самое свеженькое, что там видишь, это — мужские косы, да и тем двести пятьдесят лет: этот «последний крик моды» введен в половине семнадцатого столетия блаженной памяти первым императором из Маньчжур Шунь-Чжи. С тех пор в Китае уж ничто не менялось, страна превратилась в музей древностей, люди — в живые мумии, текущая жизнь — в исторические документы. К Китаю привыкли, и его «застой» не представляется удивительным; на самом деле это так же поразительно, как если бы Египет до сих пор жил той жизнью, теми порядками, какие были при фараонах. Что было причиною этого во всяком случае болезненного явления? Думают, что причина в том, что произведенная когда-то в древности уравнительная аграрная реформа превратила все население в мужиков, страну — в мужицкое царство. «Гармония неравенства и разнообразия», которой требует природа, была нарушена, и жизнь остановилась. Мужик, не видящий ничего дальше и выше своего клочка земли, сам превращается в глыбу этой земли, — без желаний, без стремлений, без смелой мысли и творческой фантазии, без мужества и смелости. Мужик, это — воплощенный застой, и, если он преобладает в государстве, останавливается и прогресс во всем. Останавливаются искусства и науки, потому что та ступень, которой они достигли, представляется мужику окончательной и совершенной. Замирает религия, потому что мужику достаточно одних обрядов. Нет общественной жизни, потому что мужик не ходит дальше соседнего базара. В управлении государством и в его устроении мужик не может иметь своих взглядов и отдает это дело всецело в руки чиновничества. Китай — сплошной мужик. Над ним — всевластный чиновник. Никем не контролируемая власть неминуемо вырождается в деспотизм, — и нет худших тиранов, лентяев и взяточников, чем китайские чиновники. Третий общественный класс Китая — купцы. Но и они уже продукт чрезмерного равенства, протест против него, и протест уродливый. Китайский купец выдвигался вопреки установленным порядкам, незаконно, приемами кулака и ростовщика, утесняемого чиновником и угнетающего в свой черед брата-мужика. Нет ничего удивительного, что все интересы китайского купечества исключительно в наживе. Ничего хотя бы отдаленно похожего на купцов, создававших могущественные и просвещенные государства, — Венецию, Геную, современную Англию, в купечестве Китая нет и быть не может. Солдаты и офицеры в Китае презираются. Духовенство превратилось в нищих попрошаек на папертях своих запущенных, грязных кумирен. Дворянский род в Китае только один: потомки Конфуция... Картина, говорящая любителям «мужицких царств» много поучительного.

Таков современный Китай. Но его старина — в памятниках, и в том, что осталось живым и до наших дней, утонченно, величественно и прекрасно. Нам, европейцам, из древних культур ближе всего эллинская: она радует душу. Но нам доступно понимание красоты и изящества искусств и других старых народов, среди которых, — египтян, арабов, индусов, — китайцы занимают равное место. Я видел китайскую культуру случайно, урывками, в разбивку, — и расскажу о виденном также отрывочно.

Город Каюян, о котором я уже упоминал, от железнодорожной станции того же имени находится в десяти верстах. Сначала я и кое-кто из персонала кинешемского отряда попробовали добраться в город пешком, напрямик по полям, но, пройдя версты полторы, вернулись. Голые зимою (был декабрь), бесснежные поля все состояли из «складов» пашни, из тех складов, на которых у нас садят картофель, — чередующихся с бороздами. На таких складах здесь сеют, вернее, сажают все, — от прославившегося гаоляна (по-солдатски: ковыльяна) до какого-то низкорослого хлопчатника. Борозды оказались шире шага, так что ходьба была очень утомительна и пришлось вернуться назад. Во второй раз уже поехали, на чем пришлось и что нашлось, — кто на китайских двуколках, кто на офицерских дрожках, кто верхом на забайкальских лошадках обоза хлебопекарен. Каюян особых ожиданий не возбуждал, потому что я знал, что это — уездный город Гиринской провинции. А что такое уездный город, известно: — собор, забор и острог. Однако, чем ближе подъезжали мы к городу, тем внушительней он представлялся. Наконец, мы у самого города. От него нас отделяет широкая, теперь мелкая горная река. Ложе ее, как и у всякой горной реки, усыпано камнями. Через реку перекинут современный горбатый деревянный китайский мост из кривых бревен, заваленных сверху хворостом и землею. Противоположный берег возвышен, и на нем, сливаясь своим подножием с берегом, подымается старинная городская стена, по сравнению с которой кремлевские стены и по вышине, и по толщине — игрушка, более изящная, но менее величественная. Каюянская стена одного желто-бурого цвета с берегом, как будто выросла из него, так же массивна и так же «естественна». Мы въезжаем в ворота. Сравнительно с ними и кремлевские ворота, и ворота Белого города тоже игрушечные. Тут эти башни — целые крепости, с внутренними дворами, в свой черед перегороженными еще стенами, еще с воротами из толстого дуба, обитого тяжелою металлическою бронею. Броня кое-где отвалилась или висит лоскутьями. Ворота сорвались с петель, стена понемногу разрушается, но в свое время, все это было неприступно. Величественно это и теперь и теперь говорит, подобно египетским пирамидам, о колоссальном труде, положенном на сооружение. Тут люди жили не даром и прожили не бесследно. И сколько таких стен и башен во всей огромной стране! Вспомните также великую китайскую стену, ограждавшую страну на протяжении многих сотен верст от набегов северных варваров.

Сам город Каюян — современный китайский город: ряд лавочек, два-три магазина получше, острог, долговая «яма», дом исправника, на дворе которого в беспорядке стояли орудия пыток и казней, полуевропейская фанза шотландской миссии, фанза русского полицмейстера, грязные переулки, свиньи в них, да дохлые собаки. И вдруг среди этого мусора — поросшая бурьяном площадка, а на ней снова нечто колоссальное, древнее, разрушающееся и все-таки величественное. Это — памятник каким-то победам в виде цилиндрической башни в несколько этажей, оканчивающейся вытянутым конусом, увенчанным медным шпицем с медным же яблоком и цепями. Цепи оборвались, шпиц с яблоком покривился, в трещинах стен кусты и даже деревья, порядочной величины вязы. Но громадные ниши всех этажей целы и еще обитаемы: в каждой находится статуя сидящего Будды в его известной созерцательной позе, с выражением благожелания и довольства на лице. Башня массивна, без внутренних ходов. Будда недосягаем. Огромный, недоступный монумент приобретает что-то таинственное и выразительное.

— Ну и махинища! — воскликнул спутник-москвич. — Это почище Сухаревки будет!

Действительно, Сухарева башня на глазомер ниже.

На обратном пути мы зашли в небольшую деревушку. Я не буду говорить о высокой земледельческой культуре китайцев, в течение долгих веков опытным путем дошедших до тех же выводов, к которым начинает приходить европейская точная наука. Об этом уже много было и говорено, и писано. Зайдем лучше в кумирню деревушки. Это маленькая постройка без дверей, сажени в три квадратных, на маленьком дворике, огороженном высокой каменной стеной. Внутри кумирни, вдоль стен на полках расставлены боги и божки аршина в полтора высотою. Одни добродушные, другие злющие. Мужчины и женщины. Старые и молодые. Спокойные и танцующие или кривляющиеся в припадках злобы. Вызолоченные и раскрашенные. У одних лица белые, у других — желтые, красные, свекольного цвета, зеленые, — смотря по тому, — какой цвет какому богу или богине присвоен. Вся честная компания — «в китайском вкусе», но посмотрите, как уверенно, отчетливо, мастерски сделаны эти куклы, какой тонкий вкус обнаружил этот очевидно базарный китайский богомаз в подборе красок и их оттенков. Со статуэток переведите глаза на стены, сплошь расписанные фресковой живописью. И тут фигуры и лица в том же китайском вкусе, и тут работал такой же дешевый ремесленник, но краски, рисунок так же выработаны и изящны. Мужик деревушки, где мы находимся, если бы ему показать работы живописцев русских или польских деревенских церквей и костелов, расхохотался бы или подумал, что работали дети. Китайская живопись, о которой пишут, что она остановилась в развитии с пятнадцатого века, поразительно напоминает итальянскую дорафаэлевскую, какого-нибудь Джиотто или Фра-Анжелико или нашу, шестнадцатого века, какого-нибудь художника Строгановской школы. Те же приятные белесоватые краски, тот же тщательный рисунок, те же заботливо выведенные контуры. Это сходство так явно, что невольно начинаешь думать о родстве, о какой-то связи, непосредственной или через общий источник, китайской живописи с живописью старых европейских эпох. Но в Европе Джиотто гремел, им восхищался Данте, а в современном Китае техникой Джиотто обладают тамошние метерцы и холуйцы. Правда, дальше Джиотто Китай не пошел, но это потому, что там четырнадцатый век и до сих пор не кончился, растянувшись на пять столетий лишних.

Из плохенькой деревеньки перенесемся в самый Мукден, китайскую Москву. Мукден, конечно, тоже окружен колоссальною стеною, да и не одной, а двумя. Внутрь города ведут такие же, как и в Каюяне, ворота-башни-крепости. Присмотритесь в них. Одни кирпичные, другие деревянные. Вторые — против первых, как наши северные деревянные церкви — первообраз каменных. Поэтому в деревянных сооружениях архитектурный мотив и символическая мысль яснее. Деревянные монументальные ворота Китая состоят из четырех подпор-бревен, на которых лежит крыша с острым гребнем и с приподнятыми углами. Мукденские городские ворота состоят из нескольких таких ворот, поставленных друг на друга, при чем верхние уже и короче нижних. Историки искусства уверяют, что форма крыши заимствована от палатки в которой китаец жил еще тогда, когда был номадом и в жаркое время приподнимал углы палатки, чтобы его обдувало ветерком. Мне мукденские ворота говорили иное. Когда я любовался этими громадами, на фоне зари, матово-золотой маньчжурской зари, пропитанной легкой лессовой пылью, или на фоне темно-голубого ночного неба, я как нельзя яснее видел силуэт ладьи с приподнятыми кормою и носом. Подпоры стушевывались, и ладья как будто парила в воздухе. Может быть, эта ладья символическая, — ладья мира, несущая по океану эфира все живое, земное. Я стою за этот философский символ. На заре и, в особенности, ночью, эти монументальные архитектурные знаки заставляли задумываться так же, как и звезды, и небо, и прекрасные золотые зори.

С высоты философски спустимся на мукденские базары. Каждый китайский город имеет, по меньшей мере, две торговые улицы, перекрещивающиеся в центре города под прямым углом. Эти улицы прорезают весь город, от стены до стены, прямолинейны, состоят сплошь из лавок и магазинов и необыкновенно нарядны. Фасады одноэтажных домов сверху до низу покрыты деревянной резьбой самых причудливых узоров, состоящих из сплетений растений, листьев, плодов, человеческих фигур и фантастических животных, среди которых первое место занимает, конечно, знаменитый китайский дракон. Это сплетение никоим образом не случайная смесь всякой всячины, сваленной в кучу, а строго художественный орнамент, поражающий гармонией, в которую приведены бесконечно разнообразные и, казалось бы, несовместимые элементы. Этот сложный рисунок раскрашен и позолочен. Краски так же разнообразны, как и рисунок, но и в них та же гармония и прелесть. Европейские подражания грубы и безвкусны. Я припоминаю в Москве чайный магазин, кажется, г. Перлова, который фасад своего магазина попытался устроить в китайском вкусе. Образцы, очевидно, были хорошие, исполнитель старательный, но разница такая же, как между настоящим персидским ковром и ковром в персидском вкусе годзинской фабрикации.

Остальной, за исключением торговых улиц, город представляет собою колонию муравейников, слепленных из сырых кирпичей и разделенных узкими извивающимися переулками-тропинками: масса нивеллированого мужицкого царства куда как не богата. Богаты только кулаки-купцы, да грабители-чиновники, правящие этим полусоциалистическим государством. Там и сям среди муравейников попадаются обширные дворы, служащие складами товаров, и площадки, занятые мастерскими ремесленников. Вот площадка, где работают экипажи. Экипаж во всем Китае один: — «фудутунка», продолговатая платформа на двух колесах, в одну лошадь, прикрытая такою же продолговатою, как и платформа, кибиткою. Этому фасону, конечно, не менее тысячи лет. Экипаж, до последнего гвоздика, деревянный. В истории развития экипажа это, конечно, первая следующая ступень после безколесных волокуш на полозьях, какие и теперь еще можно встретить у нас в болотистых местностях северных губерний, какие в Киеве при Владимире Мономахе, как это видно из его поучения детям, сохранились, как пережиток только для отвоза покойников на кладбище. Но отчетливость работы и изящество фудутунки доведены до совершенства. Достаточно сказать, что толстые деревянные оси выточены так точно, деревянные ступицы колес пригнаны к осям так тщательно, что китаец смазывает экипаж несколькими каплями масла, словно бы это не телега, а швейная или пишущая машина.

Сядемте в эту фудутунку, по изяществу работы образец, но по удобству орудие пытки, и отправимся за десять верст от Мукдена, к могиле родоначальника теперешней китайской династии, Нурхаци, этого, так сказать, китайского Филарета Никитича Романова.

Сначала — версты три городским кладбищем, представляющим собою поле, покрытое огромными кротороинами или небольшими курганами, в которых покоятся современные китайцы, положенные в объемистые деревянные гробы, в виде ванн. Прикопаны гробы слоем земли довольно жидким, так что летом, говорят, тут попахивает не совсем приятно. Каждый гроб представляет собою изрядное количество дерева. На позициях ими, грешным делом, пользовались, при недостатке дров, в качестве топлива. На кладбище — ни дерева, ни куста, ни ограды, — одни только бугры да курганы, побольше и поменьше.

За кладбищем — поля. Среди полей большая сырая низина, кое-где с лужами, с редкою рощею вязов, тополей и ветел. К этим деревьям тоже подбирались солдаты, но начальство энергично их остановило: — эта роща примыкает к могиле Нурхаци и считается, если не священной, то заповедной. Дорога в сырой роще грязна, разъезжена, с многочисленными объездками. Кое-где через болотинки плохие гати и «живые» мостики из бревнышек. В прогалины между деревьев начинает показываться четырехугольник новой, уже сплошной рощи. По ее свинцово-синему цвету видно, что она хвойная. Ближе, — и вы видите, что роща обнесена высокой желтой оградой. Когда вы у самой ограды, она принимает размеры крепостной стены. Монументальный покрытый вход с дверями, стоющий добрых ворот. К дверям надо подниматься по десятку ступеней. За дверями — могила, окруженная сосновой рощей, заполненной храмами.

«Прекрасное должно быть величаво». — Основное впечатление, которое производит обширное кладбище, где лежит в царственном одиночестве родоначальник богдыханов, заключается, именно, в этой прекрасной величавости. Тут все просто, симметрично, ровно, но грандиозно. Сходное впечатление производят старые французские королевские в Париже и Версале сады, скрывающие старые дворцы. Продолговатая прямоугольная внушительных размеров площадь, выровненная, как стол. Широкая, как улица, средняя аллея. Пересекающие ее и друг друга под прямыми углами второстепенные аллеи. Правильными рядами посаженные деревья одной и той же породы. Ряды статуй. Величественный дворец в перспективе. То же, и тут, в Китае, но в масштабе еще большем, созданное с большим размахом и пафосом. В конце главной аллеи — насыпной земляной холм, размерами превосходящий Тюльерийский или Люксембургский дворец. Случайность это или нет, но силуэт холма напоминает очертания плеч и головы человека, лежащего навзничь. В глубине холма, в его неведомых тайниках, лежит старый Нурхаци, окруженный, как говорят, сокровищами. Ведущая к могильному холму аллея вымощена гладкими каменными плитами. По обе ее стороны два ряда мраморных изображений животных: лошадей, верблюдов, быков, львов, слонов, на высоких пьедесталах. Эта скульптура снова «в китайском вкусе», но тоже высокой техники и выработанного стиля. Аллея прерывается несколькими башнями со сквозными проходами. Башни в несколько этажей, с террасами и балконами. От башен отходят толстые стены с зубцами, примыкающие к стене-ограде. В нижних этажах башен колоссальные беломраморные изваяния символического значения. Памятней других для меня громадная черепаха, вырубленная как нельзя естественней, которая несет на себе высокий обелиск. Что это за символ, не знаю. Свободное от аллей и зданий пространство, десятин в пятнадцать на глаз, занято прямыми рядами сосен. Деревья — одной величины, одного возраста и, вероятно, современны устройству могилы. Сосна — любимое дерево китайцев в садах; она столько же произведение искусства, сколько и природы. Форма дерева одна и та же во всем Китае и в каждом саду, будь это роща императорской могилы или знаменитый карликовый сад, умещающийся на средней величины подносе. Крона дерева начинается невысоко от земли, ветви толсты и извилисты. Все дерево образует красивую пирамиду с широким основанием. Эта сосна всем известна по изображениям ее на китайском фарфоре. Таковы двухвековые гиганты, в числе многих сотен заполняющие могильник Нурхаци. Совершенно ту же форму, тот же облик векового дерева имеют и восьмивершковые карлики комнатных садов, секретом выращивания которых обладают одни китайцы. Эти великолепные деревья, сформированные на просторе, несравненно картинней высокоствольных, голых снизу лип и каштанов парижских королевских парков.

Старый Китай величав и прекрасен в исторических памятниках, изящен и в бытовой обстановке, в мелочах. Старая выработанная культура сказывается во всем и всюду, в больших городах и в захолустной деревне. Взять хотя бы одежду. О платье богатых уж и говорить нечего, — об этих удивительных шелках и цветных вышивках, о великолепно выделанных мехах, о сшитой об ногу нарядной обуви; но и мужицкие зимние наватованные куртки из грубой бумажной материи и такие же брюки сшиты опытным портным по умело снятой мерке. Такие же искусники обшивают и деревенских баб, а бродячие парикмахеры в две недели раз сооружают этим бабам хитрые прически по самой последней моде шестнадцатого века, доманьчжурской эпохи. Маньчжурская династия изменила только мужскую прическу, обязав под страхом смертной казни носить косу. С бабьими же волосами и с покроем бабьего платья даже решительные маньчжуры ничего не смогли поделать.

И сам китаец — установившаяся, выработанная, изящная раса. Стройная фигура, лицо спокойное, без нервной преувеличенной мимики, которая в европейце напоминает обезьяну; гладкая, без морщин кожа лица; ровный матовый у молодежи, с легким румянцем, цвет лица; отсутствие бороды и усов, которые в конце концов, все таки ненужная и на непоказанном месте шерсть; красивые и вовсе не такие уж косые, большие темнокарие глаза; всегда тщательно причесанные волосы. Словом, культурный человек, по сравнению с которым европейские низшие классы: мужики, солдаты, фабричные, действительно «заморские черти». Но, увы, все это — внешность, красивая, но мертвая куколка, из которой давно уже вылетела живая бабочка-душа. Китаец, джентльмен снаружи, внутри очерствел и одичал.

Владимир Дедлов
http://www.voskres.ru/army/spirit/dedlov.htm
Записан
Владимир К.
Администрация форума
Ветеран
*****
Сообщений: 3940


Просмотр профиля
Православный, Русская Православная Церковь
« Ответ #7 : 31 Октября 2010, 18:31:42 »

Дикий китаец, просвещенный русский и шотландский миссионер
Из воспоминаний корреспондента


На сопках Манчжурии

Повторите прогулку, которую мы сделали в прошлый раз. Это не будет слишком однообразно, потому что мы взглянем на вещи совсем с другой стороны. Прошлый раз мы видели старый Китай, теперь будем искать одну современность.

Центром нашего общества был только что приехавший из России соотечественник, человек просвещенный и с определенными взглядами на Китай и на отношение к нему Европы. Это был новый начальник ближайшего полустанка железной дороги.

Поля, которые мы уже видели, тотчас же обратили на себя внимание просвещенного соотечественника, и он, вникнув в способы обработки земли и приемы возделывания растений, сказал:

— Видите, какая высокая культура! Куда нам, дуракам, до китайцев! Не нам их, а им нас следовало бы идти покорять.

Вот, уже знакомая нам деревенька. Просвещенный спутник любознательно заглядывает во двор одной из фанз. В дверях фанзы стоит дебелая китаянка, с прической в виде бабочки, с искусственными розами и лилиями на лице, в длинной синей кофте. Она тотчас же, завидев нас, поворачивается и, переваливаясь, как утка, на изуродованных ногах, скрывается внутри жилья.

— Очевидно, мы, россияне, не сумели возбудить в туземцах доверия, — говорит спутник.

Но вслед затем мы видим доказательство обратного, — доверия. Из фанзы выходит тощий китаец, супруг тучной китаянки, выводит с собою пару ребятишек, вытирает им носы и велит целовать нам руки и просить подачки. Китаец и китайчата изрядно грязны, ухватки их попрошайнические. Жилье, приличное снаружи, устроено нелепо. Его устройство, когда-то, много столетий тому назад, выработанное на далеком теплом юге, непригодно здесь, в Маньчжурии. Стены тонки, двери из тоненьких дощечек; жидкие оконные рамы — одиночные. Точно так же китаец живет, не только здесь, не только в каком-нибудь Айгуне, против нашего Благовещенска, где зимою бывает 35 градусов мороза, но и на устьях Аргуни, на границе с Забайкальем, угощающим и сорока пятью градусами холода. Некоторые из компании удивлены, как это в самом деле китаец не додумывается до жилища несколько более теплого!

— Да зачем ему додумываться! — разрешает недоумение просвещенный спутник. — Ведь, вот, сами видите, жив он и так.

Китаец в самом деле удивительно живуч и уморить его можно или отрубив ему голову, или в беспомощном возрасте выбросить на выгон. Начальство рубит народу головы походя. Родители с лишними детьми тоже не церемонятся. Однажды к нашему дипломатическому чиновнику в Мукдене приходит встревоженный солдат его конвоя и докладывает:

— Ваше высокородие, наискосок, у купца Фухайки жена родила, а он дите через забор в проулок перекинул. Уж свинья объедать начала.

Наш молодой дипломат, всего год тому назад окончивший университет, г. Усатый, в ужасе и посылает за китайским полицмейстером с настоятельной просьбой прибыть немедленно по крайне важному делу. Китаец является. Его ведут к трупу:

— Вот!

— Это и есть важное дело?! — в глубоком недоумении спрашивает полицмейстер. Он велит повернуть трупик так, потом этак, всматривается. — Да и девочка к тому же! — восклицает он. — И из-за этого вы изволили себя обеспокоить? Напрасно. Фу-Хаю, очевидно, эта девочка не понравилась.

Спутник, которому рассказали этот случай, не смутился.

— Собственно говоря, сказал он, — между поступком господина Фу-Хай и какой-нибудь европейской «цвейкиндерсистем» не вижу коренной разницы!

— Ну, есть и разница, хотя, конечно, несущественная: — европейцы своими излишними «киндерами» не откармливают свиней.

Просвещенный спутник внезапно поморщился. Впоследствии было замечено, что китайскую ветчину он ел с меньшим аппетитом, чем привозную, тамбовскую.

Обозрел спутник и знакомую читателю деревенскую кумиренку. Куклы богов чрезвычайно его заняли. Он выбрал самого благообразного, должно быть, из добрых, белолицего, благодушного, жирного, с довольным видом покручивающего длинный ус, сделанный из конского хвоста, и, желая узнать, из чего бог слеплен, стал щелкать его по животу. Маленькие китайчата, выбежавшие при нашем приходе из школы, где их учил старый, худой и заплатанный бонза, сочли это остроумной шуткой и сами начали щелкать своих богов по животам, щекам и лбам. Кумирня была в беспорядке. Один разбитый пополам бог, с огненно-красным лицом, с рогами и оскаленными зубами, валялся на полу. Фрески на стенах исцарапаны. Китайцы говорили, будто это сделали наши солдаты. Если бы и так, все же достаточно было времени и склеить бога, и поправить живопись. Солдат я не виню: тот, который сокрушил рогатого идола, конечно, был уверен, что за это ему простится несколько грехов на страшном суде.

Мы в городе. Китайцы, под надзором наших солдат, вывозят с улицы груды зловонного сора, накопившегося в течение десятилетий. Эту нашу меру спутник в санитарном отношении нашел полезной, хотя все-таки не мог не усмотреть в ней элемента насилия.

— Китайцы нас об этом не просили, — сказал он.

— Да мы делаем это не ради них, а для собственной пользы, в предупреждение болезней.

— Не надо было лезть сюда.

Пошли по лавкам: наши дамы на этот раз покупали специально вышивки шелком. Оставались в лавках часами, перерывали все сверху до низу. Вдруг в темном углу лавки смятение: купец стал «играть» с одной из дам. На помощь явился сначала просвещенный спутник, который ограничился тем, что сказал китайцу, за неумением объясниться по-китайски, на русском языке и с суровостью в голосе:

— Однако, милостивый государь, это уж излишняя вольность телодвижений!

Потом подоспел офицер, который отпустил «милостивому государю» несколько нагаек. Милостивый государь извинялся и говорил, что больше не будет. Когда возмущенное общество уходило из его лавки, он умолял вернуться.

После лавок мы попали на тюремный двор, рядом с двором полицмейстерского дома. Тут и тюрьма для преступников и долговая «яма». Последняя — яма и есть, — большой каменный подвал, без малейшего окошка или отдушины. Одна небольшая толстая дверь, а в ней прорезано оконце, запирающееся снаружи. Караульный откинул оконце, просунул внутрь зажженную спичку и пригласил нас заглянуть. Плотная груда лежащих и сидящих прямо на голой земле человеческих тел. Полный мрак. Воздух ужасный. Никто из заключенных на нас даже и не оглянулся.

— Зато им тут тепло, — сказал караульный, когда мы нашли яму «пу-шанго», что на китайско-русском жаргоне, состоящем, кстати сказать, из слов английских, корейских, бурятских, португальских, татарских, но не русских и не китайских, означало «нехорошо».

Отсюда мы направились к тем, кому холодно, к помещению уголовных арестантов. Эти содержатся над землей в неотапливаемых сараях, разгороженных на несколько отделений сквозными переборками из вертикальных толстых палок. В проходах сидит стража, в синих кофтах, черных чалмах, с красными круглыми нашивками во всю грудь и спину, на которых какие-то черные надписи. За решетками, тоже в темноте, тесноте и смраде, арестанты. Должников кормят кредиторы, а уголовные должны надеяться больше на милостыню. Они худы, как скелеты, желты, как мумии, с лихорадочно горящими глазами. Косы не заплетены, волосы давным-давно не чесаны и не стрижены, плащами падают на плечи и спину и дыбом стоят на лбу и темени. Звери, а не люди. Одетые в дырявые бумажные блузы, полубосые, от холода они сбились в плотный комок, дрожат так, что щелкают зубы и... улыбаются. Китаец и японец всегда улыбаются.

Наш просвещенный спутник примолк еще при созерцании долговой ямы, а тут, при первом же взгляде на по истине ужасное зрелище, торопливо достал кошелек, выгреб оттуда все, что там было и бросил в комок дрожащих людей. Комок распался, и началась охота за рассыпавшимися монетами.

— Вот, это, — сказал спутник, — действительно темная сторона китайской культуры. У нас, например, в уездном остроге раз как-то завелась цинга; так смотрителя сейчас же под суд отдали!..

Потом нам показали жирную, тщательно причесанную и нарумяненную китаянку, которая отравила мужа. Эта содержалась отдельно и совершенно так, как в зоологических садах содержатся звери. В глубине — клетушка, а перед нею клетка. И топталась на площадке этой клетки китаянка, как зверь, скучающим взглядом посматривая на небо, вдаль, себе под ноги и лишь искоса на зрителей. Послезавтра ее должны были казнить какими-то мучительными китайскими казнями.

Далее нас повели на полицмейстерский двор и показали деревянную клетку, гораздо выше человеческого роста. В нее помещают, поставив на табурет, человека со связанными руками и ногами. Голова его, находящаяся выше клетки, ущемляется двумя досками с вырезом для шеи. Табурет убирается, преступник повисает на шее и висит, пока не умрет.

— Это китайский мадама кантами буду. Мадама ломайла, — пояснил нам китайский острожный надзиратель.

Мы поняли, что в этой клетке послезавтра будет казнена (кантами), убита (ломайла) та «китайская мадама», которую мы только что видели.

Хотели нам показать и еще разные орудия казни, но дамы запротестовали, и мы отправились к кумирням, которые занимают целый квартал вблизи знакомой нам древней башни. Архитектура, план, убранство, статуи, живопись в кумирнях такие же, как и в деревенской кумиренке. Но все это огромное. Статуи — великаны, гиганты. Когда нам отворили дверь в самую великолепную из кумирен, нас чуть не сбила с ног выскочившая оттуда свинья с поросятами. Следы ее пребывания в храме встречались в изобилии.

— Вот, вам китайская религия! — обратился к просвещенному спутнику другой спутник, до тех пор упорно молчавший, но сжимавший губы все плотнее по мере того, как первый обнаруживал свои взгляды.

— Что-ж, религия! — нимало не задумываясь возразил просвещенный. — Известно, что китайцы — рационалисты.

Молчаливый спутник вдруг побледнел.

— Как вы свободно распоряжаетесь с понятиями! — совсем плачущим голосом заговорил он. — Как вы понимаете слова! Рационалисты! Свинья с поросятами, это — рационализм! Так вот же вам и почище рационализм: японские попы при храмах в своих квартирах содержат кабаки и гейш. Не верите? В Нагасаках тридцатого октября 1897 года в храме Сува сам видел. Все-таки не верите? Так я вам свидетелей поставлю, троих страховых инспектаров. Из Владивостока в Одессу со мной ехали на «добровольце»... Целуйтесь с вашим рационализмом! — уже пропищал внезапно огорчившийся спутник, круто повернулся, ушел, сел на свою лошадь и один уехал домой.

Русская ссора было готова. После этого неожиданного столкновения спутники, просвещенный и молчаливый, не подавали друг другу руки. За глаза первый второго называл клерикалом, а второй первого менее изысканно: — балдою.

Визит к местному начальнику китайских войск и главному администратору. Дом, конечно, во дворе, за высокою стеною. В одной половине дома сам начальник, в другой его жены и дети. Вдоль ограды небольшие домики стражи и домочадцев. Фасад главного дома в резьбе, красках и позолоте. Внутри вдоль стены покрытые богатыми коврами кирпичные нары, в то же время и печи, как в европейских оранжереях и теплицах, по стенам шелковые вышивки, бумажные китайские картины. На многочисленных столах и столиках, застланных цветными скатертями, лакомства и фрукты и, чуть не на каждом, часы европейского изделия. Хозяин — высокий, сухой, с орлиным носом, с жидкими, но длинными усами и бородой, старый маньчжур, держащий свои больше жадные черные глаза опущенными. После угощения чаем и сластями он проводит нас к женам и дочерям, которые в ожидании нас выстроились шеренгой. Они здороваются с нами, неумело протягивая руки и говоря: «зда-ля-сту». Старшая дочь — прехорошенькая брюнетка, которую, в европейском платье, вы не отличили бы от цыганки московских или петербургских хоров. Когда мы вернулись на половину хозяина, мы застали там толпу армян, греков и евреев, шумевших, как на базаре, без всяких церемоний что-то громко читавших, писавших, подписывавших и требовавших от хозяина. Выдающуюся роль в толпе играла еврейка, приказчица крупного поставщика армии, ездившая верхом не хуже любого казака, не раз побывавшая в глубине Монголии для закупок скота, и искрестившая всю Маньчжурию. Толпа инородцев была поставщиками мясного скота и обозных лошадей для войск. Глава местных войск и администрации продавал животных поставщикам.

— Страшные деньги наживает, — объяснили нам. — И как просто это у них делается! Объявил, что тому, кто продаст помимо него хоть одну животину, он отрубит голову. Сам платит гроши, а продает в тридорога: уже, говорят, миллионер.

Это — китайская администрация, да и торговля тоже.

В заключение нашей поездки мы посещаем шотландского миссионера, он же и врач. Это — молодой черноглазый и черноволосый свежий человек, с английскими размашистыми манерами людей, привыкших к физическому спорту, радушный (когда нужно, англичане очень радушны), прямой откровенный (и откровенность англичане в случае надобности изображают отлично), в хорошо сшитом пиджаке и белоснежном белье. В одном из глухих переулков он с женой устроили из фанзы прекомфортабельное гнездышко. Правда, больница миссионера была немногим лучше тюрьмы, которую мы только что осмотрели. Англичанин объяснил нам, что больница временная, а прежнюю, хорошую, разрушили боксеры. Во время боксерского восстания он с женой и детьми бежали, в чем были одеты, и приютились у русских, которые на некоторое время дали мужу место врача при каких-то угольных копях. Англичанин показал нам своих детей, краснощеких, чистеньких и хорошо одетых, но не жену, которая извинилась нездоровьем; принес печений, размашисто, ловко и быстро заварил чай, усадил и заговорил о китайцах.

— Китайцы, — говорил он, — как, впрочем, и вся Азия, все эти китайцы, японцы, индусы, пережили свою прежнюю культуру и впали в духовное варварство. Самое главное то, что они потеряли Бога. Бог потерян ими и в личной жизни, и в общественной, и государственной. Двигатель их жизни — поддержание своего физического существования. Смирные думают о куске хлеба; бойкие и хищные — о наживе, о богатстве, с которым, однако, приобретя его, не знают, что делать. Китайцы с виду кротки и вежливы, но в сущности злы и черствы. Стоит им только понюхать своеволие, лизнуть крови, как сейчас же в них обнаруживается зверь без Бога, гуманности и нравственности, — мы, миссионеры, кое что знаем об этом. Но и в обыкновенное время они — плохие люди. Вы видели их тюрьмы, их орудия пыток и казней. Я видел самые пытки и казни. Все это — мучительство, которое немыслимо в стране, хотя бы слегка затронутой христианством, которое мы стараемся внести в этот очерствевший душою народ. Администрация китайцев невежественна и жестока. Она существует, как будто только для того, чтобы грабить народ, а чтобы он не взбунтовался, терзать и казнить его. Народ еще невежественнее. Китайцев считают поголовно грамотными. Это совершенно неверно. Чтобы быть грамотным в европейском смысле, надо затратить на изучение иероглифов долгие годы; простой же народ знает всего два, три десятка знаков, необходимых в домашнем быту, но не в состоянии прочесть ни одной книги, даже ни одной афиши, которые вы пишите таким изысканным языком и в таком изобилии расклеиваете по стенам. Исторические предания забыты, — вы видели, в каком состоянии их памятники. Вы видели и их храмы, — это народ без религии. Китай, это — море, но море загнившее. Только начала христианства и европейской нравственности могут всколыхнуть, разбудить и освежить заснувшую китайскую душу. А вы, господа русские, уж извините меня, вашим образом действий делаете китайца еще более жадным, распущенным и грубым. Ваше безалаберное нерасчетливое хозяйничанье, не только теперь, во время войны, но и при постройке железной дороги, подняло цены на продукты и рабочие руки страшно, по крайней мере вдесятеро, — во столько же увеличилась и китайская алчность. Вы не умеете поддерживать дисциплину, и китайцы у вас разленились: — противно смотреть, как у вас ковыряет землю землекоп и машет топором плотник. Ваше личное отношение к китайцу невозможно: — вы или лупите его нагайкой или обращаетесь за панибрата. До вас китаец, если и не любил европейца, то все же признавал человеком, выше себя. Теперь он хлопает вас по плечу, толкает на улице, протягивает вам руку, без всякой опаски подсмеивается над вами. Вы рассказали, что китаец-лавочник осмелился оскорбить одну из ваших дам. Несколько лет тому назад, когда вас тут не было, что-либо подобное было не возможно...

— Позвольте-с, — прервал все более разгорячавшегося англичанина просвещенный спутник. — Позвольте. Мы желаем быть гуманными.

Англичанин разом умолк.

— Желать мало. Надо уметь быть гуманным, — резко сказал он.

И спохватился.

Пожалуйста, господа, еще, чаю, еще фруктов?

Владимир Дедлов

http://voskres.ru/army/publicist/dedlov6.htm
« Последнее редактирование: 31 Октября 2010, 18:33:45 от Владимир К. » Записан
Страниц: [1]
  Печать  
 
Перейти в:  

Powered by MySQL Powered by PHP Valid XHTML 1.0! Valid CSS!