А. Н. Муравьев о Новом ИерусалимеК 205-летию писателя (30 апреля/ 13 мая 1806 г.) Л. Бишебуа. Новый Иерусалим, литография (XIX в.)
В известном отклике своем на книгу Андрея Николаевича Муравьева «Путешествие ко Святым местам в 1830 году» А.С. Пушкин замечательно точно охарактеризовал самого автора-поклонника: «…молодой наш соотечественник привлечен туда не суетным желанием обрести краски для поэтического романа, не беспокойным любопытством найти насильственные впечатления для сердца усталого, притупленного. Он посетил святые места как верующий, как смиренный христианин, как простодушный крестоносец, жаждущий повергнуться во прах пред гробом Христа Спасителя. <…> Он не останавливается, он спешит… вступает в обетованную землю, наконец с высоты вдруг видит Иерусалим…» [1] . Эти черты «смиренного христианина» открываются взору читателя во всех паломнических сочинениях Муравьева, проникнутых кротким благочестием и вместе мудрой пытливостью души, сохранившей свежесть глубокой веры. Принадлежав к аристократическому кругу русского общества, Муравьев «не стыдился верить», напротив, он стремился словом своим возвратить обитателей светских гостиных к чистому источнику народа русского — Церкви Христовой.
Обращаясь к «любезному другу» в «Письмах о богослужении» и разъясняя ему свое намерение объяснить «те места красноречивого и трогательного служения нашей православной Церкви», с которыми друг его мало знаком, Муравьев между прочим замечает: «Быть может, если бы ты подозревал во мне более духовного звания, ты избежал бы меня, как скучного учителя; но ты не станешь уклоняться друга, во всем тебе равного, которого уста говорят только от избытка сердца. <…> Может быть, при чтении сих писем, прояснится в твоей душе хотя одна темная мысль, и ты посвятишь молитве еще одно лишнее мгновение…» (курсив Н.М.) [2] .
Что ж таковым было время, когда Церковь оказалась как бы вне культуры, когда образованному русскому, в особенности столичному аристократу, стало «стыдно верить» (Н.С. Лесков), когда общество охватили идеи «внутреннего христианства», чуждый православию мистицизм, эстетическая культура сердца, которая, по словам Ключевского, заменяла собой «нравственные правила тонкими чувствами», когда вновь бурно ожило масонство… «Это была вряд ли не самая высшая точка русского западничества. Екатерининская эпоха кажется совсем примитивной по сравнению с этим торжествующим ликом Александровского времени, когда и самая душа точно отходит в принадлежность Европе» [3] . Увы, но многие грустные черты той эпохи унаследовало и начало Николаевского царствования. Увы, и тогда «умная старина» еще продолжала для многих оставаться «темной»… Но она звала, ею дышала почва; богоносная русская стихия мощно исторглась в творческом гении Пушкина…
Муравьев же, безусловно, принадлежит к diis minorum gentium русской литературы, однако значение этого «младшего бога» в отчаянной борьбе за Святую Русь совсем просто и несколькими словами определил сам Пушкин, когда признавался: «С умилением и невольной завистью прочли мы книгу г. Муравьева» [4] — это сказано о «Путешествии ко Святым местам». Книга сия самим автором была поднесена Государю императору Николаю Павловичу.
Ученик тонкого С.Е. Раича, переводчика Вергилия и Тассо, с младых ногтей вкусивший высокой поэзии, блестяще образованный, воспитанный в чувствах своих, Муравьев сказался уже в ранней драме своей «Битва при Тивериаде» (1827), где отобразился и блестящий век рыцарства и те священные края, которые автор впоследствии посетил дважды… С отроческих лет Восток занимал его воображение как колыбель христианства, как поприще крестовых походов. В 1829 году, отправляясь в Святую землю, он написал другу своему, Семену Сулиме, романс «Паломник»: «Я принял крест, я посох взял;/ Меня влечет обет священный;/ Вы все, для коих я дышал/ В отчизне дальней незабвенной,/ Ах! помолитесь за того,/ Кто вспомнит вас в своих мольбах./ Куда весь Запад слал сынов/ За гроб Господень лечь костями,/ Стезею славной их гробов,/ Пойду с молитвой и слезами./ Ах! Помолитесь…/ Где в перси Божиих дворян,/ Сквозь медные кольчуги кольца/ Вперялись стрелы Агарян,/ Меня ждет пальма богомольца…» [5] .
Многочисленные сочинения Муравьева, написанные «жаром и красками», выходившие в 30-40-х годах, необыкновенно быстро расходились, что, конечно, с одной стороны, говорит о духовных запросах общества, с другой же, — несомненно, есть свидетельство оценки качества его книг, которые, в сущности, составили целую духовную отрасль нашей светской словесности. Обращаясь к Андрею Николаевичу Муравьеву в 1869 году, Тютчев верно укажет смысл его «добрых дел»: «Но для любви, но для примера,/ Да убеждаются тобой,/ Что может действенная вера/ И мысли неизменный строй» [6] .
Сухое и схоластическое преподавание Закона Божия в семинариях и гимназиях сеяло в душах теплохладное отношение к вере, попросту убивало ее. Но сокровенная любовь к Творцу, глубоко лежащая в каждой душе русской, искала свой путь и, как правило, обретала безошибочное направление после соприкосновения с живым словом писателя-поклонника, исполненным горячего откровения. Читатели, «встречая в книгах А.Н. Муравьева красноречивые описания местностей отечественной святыни, знакомясь в них с житием знаменитых сподвижников веры, с значением и смыслом православного богослужения, с отличиями в догматах разных христианских вероисповеданий и т. п., с жадностию принимались за эти книги, доставлявшие пищу их любознательности и религиозным чувствам. <…> Таким образом авторская деятельность А.Н. Муравьева принесла в свое время несомненную пользу, доставила ему большую известность и дала право на место в истории русской литературы» [7] . С этим мнением трудно не согласится. Более того…
Андрей Николаевич Муравьев, несомненно, поэт. Слог его чистосердечен и красив, повествование льется словно благодатная родниковая струя, напояющая жажду духовную. Какими чудными переливами грусти, каким светлым покоем, необыкновенным волнением духа исполнены страницы его книг.., и сколь многие богатства щедро рассыпаны в них. Его «поющее сердце» славословит Господа, созерцает «великое в малом», проникает в мировые глубины, его «поющее сердце» любит Бога; оно делится этой любовью с читателем, оно учит любить Истину…
Андрей Николаевич Муравьев, несомненно, счастливый писатель, ибо наделен «блаженством любящего и поющего сердца», которое «уже прижизненно врастает в духовную субстанцию мира и участвует в Царстве Божием» [8] .
Совсем особое место в этом сердце занимал Иерусалим. В предисловии к своей «Истории Иерусалима» (1844) Муравьев напишет о тех мыслях, тех чувствах, которые переживала душа его, когда он впервые в 1830 году прощался со Святым градом. Удивительной свежестью впечатления дышат эти строки, как будто все было только вчера, а между тем уж минуло тому четырнадцать лет. Дивная зарисовка писателя чудесно оживает на страницах книги, она несет дыхание той эпохи, но она говорит нам о Вечности, о Тихом Свете с Востока, о жизни бесконечной, о любви и смирении…
«В последний раз хотел я проститься с Иерусалимом и обнял его взорами с Масличной вершины. Еще до зари, оставив за собою спящие твердыни, одиноко поднялся я на Элеон. Там, на скале плача, где плакал Господь о Сионе, погрузился в созерцание весеннего утра, в земле некогда обетованной. — Все было тихо окрест Иосафатовой долины, робкие козы паслись, промежду ветхих олив, и их дикий пастырь, медленно спускаясь за ними в плачевную юдоль, изумленный оперся на длинное копье свое, при виде странника: мы встретились взорами, и он удалился.
Солнце, встающее из-за Элеона, мало по малу, осветило предо мною очаровательное и вместе страшное зрелище Св. града. Обнесенный зубчатою стеною, он весь лежал пред очами, на скате горы, издали, как бы вновь созданный и без следа развалин. Обширная зеленая площадь Соломонова храма, живописно отделялась от стесненных позади ее зданий, из груды коих возвышались два купола Св. гроба, крепость Давида и несколько минаретов и башень. С левой стороны, вне ограды, дом Тайной вечери венчал Сион: еще южнее, чрез овраг Геенны, гора Соблазна восставала над деревнею Силоама, и монастырь Пророка Илии мелькал вдали, промеж маслин, на высотах ведущих к Вифлеему. С правой стороны города, позади разсеянных садов и утесов, село Пророка Самуила ограничивало горизонт, на высоком хребте Силома, где так долго хранился кивот завета. У ног моих извивалось изсохшее русло Кедрона, по зеленой долине Иосафатовой, усеянной гробами евреев. Могила Авессалома и вертеп Гефсиманский стояли гранями, на двух краях сей вещей долины.
Такая дивная картина развивалась восхищенным взорам, и пламенно бы я желал всегда иметь ее, хотя мысленно, перед собою. Я бы желал выразить то необыкновенное волнение, которое овладело духом, когда, в одном великом зрелище, предстали мне оба завета: все пророчества Ветхого и их событие в Новом, все клятвы и благословения, попеременно висевшие над роковым градом, доколе не сбылись наконец судьбы его, доколе благодать, однажды излившись на мир из сего таинственного кладезя, не положила вечной печати безмолвия на его изсякшее устье, отколе некогда истекало столько видений. <…> о кто найдет, в таком хаосе предметов и воспоминаний, в такой буре взволнованных чувств, довольно мыслей и глаголов, и что, кроме слез, может облегчить сердце, на том месте где плакал Бог!» [9]
Паломничество в Святую землю подвигло Муравьева к настоящему хождению и по русским святым местам — об этом он оставил свою известную книгу [10] . Вся книга сия написана каким-то удивительно благолепным стилем, тут и восторг и тишина чувств, и поэзия и святость… Она обращена к «любителям старины Русской». Она исполнена духовной радости, она сама эту радость дарит. Она подает светлое наслаждение красотою русского слова, вышедшего «из-под самого сердца».
Между остальными рассказами помещен здесь и очерк о Новом Иерусалиме, который автор, правда, посетил еще до хождения в Святую землю, и именно там, на Востоке, он получил для поклонника «новую занимательность». В Палестине русский путешественник рассказывал «братии Иерусалимской», что и «в России есть подобие их великой святыни», «мысленно поверял» он подобие двух Иерусалимов и по возвращении решил вновь посетить русский Иерусалим, «чтобы утешить сердце священным сходством обоих» [11] .
Новый Иерусалим стал еще ближе «моему сердцу с тех пор, как поклонился древнему образцу его» (81), — писал Муравьев.
И вот еще одно — второе хождение (третье он совершил, сопровождая по просьбе В.А. Жуковского Государя наследника цесаревича Александра Николаевича, в 1837 году) в Воскресенский монастырь. «Не доезжая Воскресенска, пошел я пешком к обители, чтобы более себе напомнить уединенное странствие по пустыням Палестинским» (81). Да, в ту пору это еще было возможно (время нещадно изменило тамошние окрестности), ведь сооружая храм Гроба Господня, патриарх Никон в основных чертах словно воспроизвел вокруг всю Палестину с ее драгоценными святынями, «…Новый Иерусалим как топографическое подобие Святой земли напоминает оживший чертеж, где все масштабно уменьшено, единым взглядом обозримо, но соотнесено друг с другом и со сторонами света с максимальной точностью» [12] . Вся местность эта являла собою икону Святой земли. Гора Елеон и Фавор, гора Сион, на которой возвышался Воскресенский собор, Рама, село Скудельничье Вифлеем, Капернаум, поток Кедрон и Иордан… — «… своенравная воля Никона как будто вдвинула, в пределы нашего отечества, целый участок земли обетованной» (167). Современная реконструкция замысла Никона [13] показывает его действительное стремление как бы перенести духовные сокровища Святой земли на Русскую землю. И эта поразительная ландшафтно-архитектурная икона Палестины ярче всего раскрывает богословие патриарха Никона (но не только! что не сделает русский во славу Божию! Тут и удивляться-то бессмысленно — такова уж душа, так и только так ум наш начертан!). Это один из уникальнейших памятников русской святости. Удивительно зримо здесь соединены возвышенное и земное, радость и скорбь, Воскресение и смерть и преодоление ее — встреча души человеческой с Богом. Последняя мысль особенно ярко выражена в самой архитектонике собора: «…это чудная гора малых куполов и глав своенравными уступами восходящая до двух главных куполов храма, и вся сия гора на разных высотах усеяна золотыми крестами, напоминая житейское крестное восхождение наше» (83).
Внимательный поклонник теперь, придя в Новый Иерусалим после путешествия на Святую землю, наблюдает и сходство и различие образа и первообраза: «…отрадно отдыхают взоры на пышном, игривом зодчестве сего храма. Забывшись можно подумать, что таким был некогда и священный его подлинник, когда по манию царицы Елены возник он, во всем величии Римского зодчества и могущества, из груды камней и земли, покрывавших утесы Голгофы и св. Гроба» (84). Побывав впервые в Палестине, Муравьев писал о том невольном разочаровании, которое посещало паломника, «чрез дальние моря» достигнувшего Иерусалима и пришедшего помолиться к Святому гробу, ибо взорам его представала «нелепая громада зданий, пристроенных ко храму и обезобразивших наружность его до такой степени, что только со стороны входа можно отличить оный от прочей груды строений» [14] . От нашествия иноплеменных, от векового ига пострадал храм сей; греки, латиняне, армяне поделили его и «еще более сделали чуждыми друг другу разнородные части святого здания» [15] . Не то в России. Воскресенский собор — православный, единым духом объятый, здесь возможно «в одно время совершать обедню на нескольких престолах, и одна литургия не воспрепятствует другой… (95), здесь право славят Бога, ключи от храма здесь принадлежат «верным» и «нет горькой мысли о той ненавистной руке, которая владела ключом» [16] .
Однако там, в Иерусалиме, за порогом «св. врат, — замечал Муравьев, — начинается новый мир, совершенно чуждый враждебному хаосу властей тьмы, губящих все благодатное, могущее проистекать из сей спасительной святыни. Целый мир духовный укрыт для Христианина внутри могучих стен, сохранивших от буйства времен и языков самые страшные таинства нашего искупления» [17] . Но это есть и в России… Поклонник здесь со всею отрадою предается «воспоминаниям Палестины»: «Врата отворились, мы вступили в храм, — радостно затрепетало сердце; что то родное повеяло мне из под величественных сводов, из длинных галлерей; так некогда вступал я и в святилище Палестины, и оно также показалось мне родственным, ибо я был уже прежде в Воскресенске. <…> «Что скажете?» спросил Архимандрит. — Я в Палестине!» (88).
Окончание в следующем сообщении