Владимир К.
Администрация форума
Ветеран
Сообщений: 3940
Православный, Русская Православная Церковь
|
|
« Ответ #15 : 29 Ноября 2011, 07:46:54 » |
|
И вот однажды, в субботу 29 декабря 1932 года, часов около 10 вечера, я зашел к Юрию Ярмушу, о котором я уже говорил выше. Зашел просто так, от нечего делать, просто навестить. Уже года 2–3 мы не поддерживали тесной связи, но друг друга не забывали. Юра вместе с матерью, женой Терезой и сыном грудного возраста жили в очень тесной комнате, в коммунальной квартире на первом этаже, в доме на углу улицы Герцена и Хлыновского тупика, в котором располагалась редакция газеты «Гудок». Юра по своей натуре был весьма общительным парнем, неразборчивым на знакомства. Его жизнь всегда была несколько богемистой, свойственной многим из музыкальной молодежи, к числу которой он, учившийся в музучилище, относился. Придя к нему, как всегда запросто, мы сели сыграть партию в шахматы. И вот, уже около 11 часов – неожиданный звонок в дверь. Кто-то открыл ее, послышались шаги по коридору, и в комнату, конечно без стука, вошли двое. Один постарше, лет 35-ти, одетый в шинель без знаков различия. Под ней была видна гимнастерка, галифе, сапоги. Мне запомнились часы на его руке – из белого металла, без стрелок, с «выскакивающими» цифровыми обозначениями часов и минут; тогда это была редкость. Вторым был еврей лет 28–30 с густыми черными нахмуренными бровями, все время державшийся очень настороженно, с бегающим по сторонам взглядом. Он был в кожаном пальто и фуражке. Правую руку, как полагается, все время держал в кармане. Проверили документы, предъявили ордер на обыск и арест Ю. Ярмуша. На меня никакого документа у них не было. Один довольно расторопно начал производить обыск, другой – старший, сначала помогал ему, а потом сел писать протокол. Вопросов они почти не задавали, только спросили мою фамилию и имя, где учусь, работаю, живу. Обыскивая, даже поинтересовались, нет ли чего в детской кроватке под матрацем и подушкой спящего младенца. Закончив составление протокола, нам с Юрой предложили одеться и следовать за ними. Обстановка все время сохранялась спокойная, «деловая», без женских слез и истерик. В те годы аресты были частым явлением, поэтому «теоретически» народ к их возможности был подготовлен, тем более мы, бывшие скауты. Многие из нашей среды, как я писал, уже подверглись этой участи. Попрощались, вышли из дому в Хлыновский тупик, где стоял легковой автомобиль с погашенными фарами. Мы сели в него, и он повез нас по ночной Москве прямо в «серый дом» на Лубянской (теперь Дзержинской) площади. Дом, о котором москвичи в шутку говорили: «прежде в нем было Страховое общество “Россия”, потом “ГОССТРАХ”, а теперь “Госужас”». Вошли в него, Юру повели в одном направлении, а меня старший из арестовывавших привел ни больше ни меньше как в кабинет начальницы секретно-политического отдела (СПО) ОГПУ Хорошкевич. Эта дама лет 40, в военной (чекистской) форме, с 3 ромбами в петлицах (звание, соответствующее генерал-полковнику) сидела в кресле перед большим письменным столом и беседовала с какими-то двумя сравнительно молодыми 35–40-летними чекистами, не помню, каких именно, но довольно высоких званий. Сопровождающий четко доложил, что задержал меня при производстве ареста Ярмуша, хотя ордера на меня нет. «Ну, это не важно, – сказала Хорошкевич, – завтра оформим». После этого начался глупейший перекрестный допрос – не допрос, разговор – не разговор, когда наряду с обычными вопросами, как говорится, «по делу» спрашивали о совершенно ко мне не относящемся или городили всякую ерунду о том, что я, вероятно, один из тех скаутов, которые в 1918 году преподнесли знамя Петлюре (в 10-летнем возрасте?) и т.п. Когда на вопрос, почему я не комсомолец и не коммунист, я сказал, что это невозможно, так как я дворянского происхождения, Хорошкевич заметила, что это глупости. «Вот я, например, тоже из дворян, а коммунистка и чекистка!» Разговор длился около часа. Мне советовали говорить правду, «разоружиться». Все равно, мол, моя песенка спета. Я понял, что они, конечно, обо мне ничего не знают, говорят что попало, по обычным схемам, как мне показалось, от нечего делать во время их ночного бдения (было уже 12 часов ночи с лишним). Видимо, единственное, на что они рассчитывали, это сбить меня с толку, деморализовать, взять «на испуг». На меня это, однако, не подействовало. Я был взволнован только самим фактом ареста, тем, что он ломал мою судьбу и в первую очередь исключал возможность дальнейшей учебы в вузе. А наказания я не боялся, зная, что никаких преступлений я не совершал. Серьезным, по моему мнению, оно быть не могло.
«Собеседование» закончилось тем, что Хорошкевич приказала отвести меня в камеру внутренней тюрьмы (помещавшейся в том же здании). Явившийся лейтенант отвел меня по каким-то коридорам со скрадывающими звук шагов ковровыми дорожками в эту тюрьму, похожую по своей планировке на гостиницу. Система коридоров с выходящими в них дверьми небольших по площади – до 15–18 м2 камерами. В дверях глазки, открывающиеся из коридора бесшумно (вы не знаете, когда на вас смотрят). В камере никакой мебели нет, окон тоже. Пол голый. На нем сидят (прилечь можно только кое-как, и то с трудом, из-за нехватки места) человек 20 арестантов самого разного облика и возраста. Все, по-видимому, «интеллигенция» разного уровня, возраста и профессионального состава.
В этой куче человеческих тел нашлось местечко и для меня. Я забыл сказать, что до привода в камеру меня в специальном помещении обыскали, отобрали шапку, куртку, ремень и все находившееся в карманах.
Причина ареста Юры до сих пор мне не ясна.
Безусловным является только то, что Антон Заустинский имел к этому непосредственное отношение. Позже я узнал, что наутро после моего ареста он явился к моей матери, якобы о нем ничего не знал, спрашивал, где я. Надо сказать, что Антона до этого я не видел года два, никаких связей с ним после посещения Шайкевича не поддерживал. И вообще у меня дома до этого он был всего один раз, года три тому назад. Аресту и каким-нибудь другим репрессиям он не подвергся, знаю, что благополучно закончил институт. Больше я его никогда не видел. Это был безусловный провокатор.
В камере внутренней тюрьмы я просидел дней десять. Встретил в ней Новый 1933-й год. На допрос меня ни разу не вызвали. Публика в камере была самая разнообразная. Общаться в какой-то мере из-за крайней тесноты – сидели на полу вплотную друг к другу, как шпроты в банке, можно было только с рядом находящимися. Мне запомнился капитан дальнего плавания – энергичный, возмущавшийся случившимся с ним, как он уверял, без всяких на то оснований, и еще одна крайне своеобразная и по-своему колоритная фигура «француз из вятских мужичков». Историю свою он рассказал так: в 1915 году, будучи простым солдатом-пехотинцем из крестьян глухой вятской деревни, он был направлен во Францию в составе русского экспедиционного корпуса. После заключения мира между Францией и Германией Ваня (назовем его так), промыкавшись какое-то время, устроился на работу в качестве разносчика, продающего с лотка конфеты «от хозяина», имевшего небольшое кондитерское заведение на окраине Парижа. Дела у Вани шли неплохо. Через некоторое время он, подзаработав деньги, открыл свое «конфетное производство», стал изготавливать леденцы с придуманным им каким-то хвойным экстрактом, отчего они якобы стали обладать целебными от кашля свойствами. Его предприятие стало развиваться. Ваня женился, приобрел собственный домик, гараж, купил грузовичок для развоза продукции розничным продавцам. Он стал исключительно благодаря своей вятской сноровистости и деловитости мелким парижским буржуа. Сильно офранцузился, стал говорить по-русски с сильным французским акцентом, а по-французски – с вятским. Внешний его облик стал соответствовать занимаемому в обществе положению, русского мужичка уже было не узнать! И вот, в 1932 году Ваня решил навестить родную деревню, не без умысла – себя показать «знай, мол, наших». Как он оформил свой приезд, я не помню; во всяком случае, не как гражданин Советского Союза, он приехал как иностранец. Глаза на советскую действительность ему сразу же, еще в поезде по пути в Москву, помог раскрыть какой-то пассажир «из наших», предложив обменять франки, которые Ваня вез с собой, на советские рубли «по официальному курсу». Только через неделю-другую он понял, какова действительная цена этой «дружеской» услуге, понял, когда узнал, «что почем» и в том числе какова была фактическая цена его валюты. Деревня его сильно разочаровала. Его в ней «не поняли». Для родни и вообще односельчан он стал чужаком, от которого надо держаться подальше. Расстроенный, он возвратился в Москву и здесь, кажется, в каком-то ресторане, его «замели», вероятно, за «непотребные» разговоры. И вот он, сидя в камере внутренней тюрьмы, ожидая своей весьма неясной участи, не теряя (по наивности) бодрости духа, забавлял окружающих рассказами о своей веселой парижской жизни на ломанном вятско-французском жаргоне. Мне было искренне его жаль.
Как я значительно позже понял, психология заключенных во внутренней тюрьме в значительной мере определялась тем, что каждому из них будущая судьба еще казалась неясной, неопределенной. Некоторые считали свой арест недоразумением, какой-то ошибкой, другие думали, что им удастся тем или иным способом выйти отсюда, выкрутиться. Третьи – вообще не были способны что-либо прогнозировать, находясь в подавленном, близком к отчаянию состоянии.
По всему этому общение, разговоры в камере не были откровенными. Многие явно «темнили», подозревая, что вдруг расскажешь, а потом это отрыгнется, локти кусать будешь! Здесь не было камерно-тюремного коллектива с присущим ему сложившимся бытом, со своей системой и формами общения и поведения. В «настоящей» тюрьме люди, чувствуя себя в той или иной степени обреченным, как правило, откровенны и не стесняются рассказывать о себе правду, морально обнажаться.
Итак, просидев на полу в столь смешанном и нервно настроенном обществе (я, кстати, не чувствуя за собой никакой вины, не нервничал), дней 10, без вызовов на допросы, в круглосуточно ярко освещенной небольшой комнате, охраняемой вымуштрованными бессловесными лейтенантами внутренней службы, бесшумно двигающимися по мягким ковровым дорожкам коридоров и столь же бесшумно открывающими для наблюдения за нами дверной «глазок», я был вызван и отведен в некоторый «предбанник», где накапливалась очередная партия отправляемых, как мы уже догадывались, в тюрьму. Когда нас собралось человек 25, мы были выведены во двор (был поздний вечер) и буквально «затолканы» в «черный ворон». Ни до этого, ни после в течение всей моей последующей жизни мне не приходилось оказываться в такой тесноте. Мы были так уплотнены, что я продолжал стоять, даже если поднимал ноги; упасть было нельзя, просто некуда. Мне при моей физической комплекции и спортивных кондициях переносить такую тесноту было значительно легче, чем другим, тем более щуплым, слабым, пожилым. Они буквально чувствовали себя раздавленными, задыхались, стонали, но никто из нас даже пошевелиться, не то чтобы высвободить руку для помощи не мог. Так мы ехали по московским улицам ужасных 40–50 минут. Нас привезли во двор Бутырской тюрьмы (при «разгрузке» многие полузадушенные падали, не могли стоять на ногах). Снова мы оказались в «предбаннике», из которого нас по 2–3 человека стали разводить по камерам, но уже не щеголеватые лейтенанты, а тюремные надзиратели «попки», конечно, в военной, но весьма непритязательной поношенной форме. И вот длинный коридор первого этажа, со звоном открываются замки-засовы, окованная железом с круглой бляхой глазка дверь, два шага – и я в камере № 76.
Бутырская тюрьма.
Январь 1933 года
Говорили, что под дверями одной из камер Бутырской тюрьмы существовала надпись: «Входящий не грусти, выходящий не радуйся. Кто не был – тот будет, кто был – тот не забудет». Это уж точно, не забудет! Тюремные камеры, двери которых выходили в длинные коридоры, имели размеры ориентировочно 12 на 5 метров. Они были рассчитаны на 25 человек каждая, в соответствии с чем в них стояло по 25 коек. Но так было во время оно. При советской же власти приток «преступного элемента» был так велик, что пришлось осуществить уплотнительные мероприятия, значительно увеличившие «человекоемкость» тюрьмы. Койки были вынесены, и вместо них вдоль обеих стен до расположенного в торцовой части окна были постелены дощатые, из нешироких тесовых досок нары, высотой над полом сантиметров 40–50. В проходе между этими нарами, ширина которых была 1,8 метра, стоял стол, а около двери – «параша», представлявшая собой железный бак, емкостью ведра четыре, с двумя ручками по бокам и крышкой. Над «парашей» зачем-то была сделана полка-вешалка, очевидно, оставшаяся от доброго старого времени, когда в камере стояли койки на 25 человек. За 51/2 месяцев моей тюремной жизни все время менявшийся состав заключенных в камере варьировался в пределах 70–120 человек. Как же они размещались? Очень просто. Те, кому не хватало места на нарах, располагались под ними, забраться куда можно было только по-пластунски, лежа на спине. Помню, как один бывший генерал лет 70-ти от роду, кое-как залезши под нары, выбраться из-под них никак не мог. Пришлось вытаскивать за ноги. Если и под нарами уже не было мест, располагались в проходе, по обеим сторонам стола, и даже иногда на нем. Всякий вновь пришедший занимал худшее на тот момент место, которым считалось расположение на полу около параши. По мере движения контингента заключенных в результате их ухода из камеры происходило постепенное продвижение сначала от двери (параши) по голому бетонному полу в сторону окна, а затем, после достижения торцовой стены, человек возвращался к двери, но уже на нары, по которым снова постепенно продвигался к окну. Таким образом «старожилы», «аборигены» со стажем пребывания в 2–3 месяца обычно уже находились в средней части нар. Около окна были места старожилов со стажем в пять и более месяцев. «Место» каждого на нарах имело ширину около 50 см (три доски), что позволяло лежать только на боку; ночью переворачивались дружно по команде. В головах лежал скудный скарб заключенного – какой-то минимум одежды и белья, обувка, мыло, кружка, ложка, полотенце, мешочек с продуктами (хлеб, соль, сахар, лук, сало и т.п. – что у кого было получено с воли). «Передачи» разрешались раз в неделю, каждому в определенный день и, конечно, в определенном весьма ограниченном количестве и ассортименте. Обязательным для всех в них был репчатый лук. Им во избежание цинги мы начинали утренний «завтрак» (витамины тогда еще не были известны). Однако получали передачи далеко не все. Их были лишены приезжие, вернее, привезенные из разных городов и деревень, в основном колхозники, чье положение было весьма тяжелое. В казенное пропитание входила «пайка» черного хлеба весом 350 гр., 2 кусочка сахара, утром кипяток, на обед в 13 часов баланда из зеленой капусты (очень жидкая) и каша – то и другое без какого-либо жира. О мясе и рыбе я уже и не говорю! Вечером в 18 часов снова – такая же каша и кипяток. Эту пищу раздавали в «бачках», типа банных шаек. Один бачок на 10 человек, которые садились вокруг него и поочередно черпали его содержимое ложками. Ни баланды, ни каши вдосталь не давали. Наесться было нельзя, поэтому те, кто не получал передач, систематически голодали. Был заведен такой порядок: в день получения передачи ее владелец передавал свою «пайку» группе не получавших передач, которые ее как-то делили. Передачи обеспечивали насыщение, поэтому получавшие их иногда расплачивались пайкой с теми, кто, например, соглашался вынести за них парашу (это делалось в очередь). Некоторые даже выменивали излишки своего хлеба или других продуктов на вещи. Большинство заключенных, в особенности интеллигенция, группировались по 4–5 человек в так называемый «колхоз» по принципу места на нарах, взаимного расположения и социальной общности, уровню культуры. При этом старались, чтобы члены «колхоза» получали передачу в разные дни, чтобы продукты были посвежее в течение всей недели. Зачастую в такой колхоз сразу же принимали вновь пришедшего, чтобы выручить его – ведь первую неделю пребывания (а иногда и значительно дольше!) он сидел на одной тюремной пище! Так было и со мной. Меня сразу же приняли в «колхоз», членами которого были чертежник-конструктор Леша Холодовский, студент горной академии Борис Бекетов, профессор военной академии, бывший полковник генерального штаба Александр Николаевич Ситников и драматический актер Наталин-Булгаков. Все очень славные люди. О них рассказ еще впереди. Кстати, они «купили» мне за какое-то количество паек хлеба хорошее место сразу на нарах, так что на холодном бетонном полу я спал всего несколько дней. Порядок в камере обеспечивался своего рода самоуправлением, во главе которого стояли избранные голосованием «староста» и его помощник. Они вели журнал учета прибывших-выбывших (только для нужд самих заключенных) наблюдали за очередностью дежурств по камере, за ее уборкой и т.п.
Продолжение следует
|