EVG
Гость
|
|
« Ответ #1 : 28 Ноября 2015, 21:13:28 » |
|
III. Я шла от гостиницы Марро, подаваясь в гору, пока заметила, что из улицы развалин я выхожу на целую площадь запустения, и поворотила назад. Но что же мне: стоять ли? Ждать ли? Я обвела глазами вокруг и, поднимая их, увидела, что я стою под великолепнейшею развалиною. Высоко надо мною, целою колоннадою, выступало длинное здание, запустелое, с разбитым фронтоном: что оно такое? Верно, бывшая библиотека, краса и гордость офицеров Черноморского флота. Нет сомнений, что она. И самый вид развалины такой классический… Но остановиться мыслью и приводить на память: что именно из древнего классического мира изображает это севастопольское запустелое подобие? – я не думала и спешила взойти к нему по широкому, крутому подъёму, огибавшему высоту, на которой возносилось здание… Ах, слава Богу! Вот и человек навстречу. – Солнцева – дом Солнцева? – спрашивала я. Но пока я говорила и почти заверяла встретившегося столяра, что он знает – нельзя, чтобы он не знал – новоотстроенный дом… вдруг я послышала над собою, как весеннюю трель жаворонка с высоты, детский звенящий голосок, который защебетал в бурьяне у подножия великолепных колонн, и затем мужской голос оттуда же обдал меня вопросом: – Да вам что нужно? О чём вы спрашиваете? Оказалось, что я была у самой цели своих поисков и, с подъёмной крутизны, прямо смотрела во двор Солнцева: но теперь у меня была другая цель. Это величественное, длинное, белое здание, всё обставленное желобчатыми, уцелевшими колоннами, оно как будто «святое святых» севастопольских развалин: и в самом запустении оберегается низенькою стенкою, кое-как сложенною из дикого камня. Незнакомый господин, продираясь между сухим прошлогодним бурьяном, подал мне руку, чтобы помочь перебраться через стенку… И такова сила великих минут и великих событий, к которым человек становится лицом к лицу, что с него сползает, как с гада по весне, вся эта змеиная кожица десяти тысяч китайских церемоний, и он прямо смотрит в незнакомые глаза и говорит прямо, чего не утаивает душа. Я не помню и не знаю, что я могла сказать в первую минуту этому господину, когда, продравшись тоже сквозь бурьян, я стала впереди четырёхлицевых колонн этого здания и увидела всю полноту зрелища севастопольского – не по частям, не снизу – а всю разом, с высоты многообъятного широкого кругозора. Я, кажется, ахнула всеми силами души. – Что это, у чего я стою? Что оно такое, что всё это я вижу? – показала я рукою… Потому что с высоты и в прозрачности сияющей дали я опять увидела со страшною, ужасающею отчётливостью всё, чем объявился Севастополь моим глазам с железной дороги. Увидела и этого большого чёрного человека, которого я узнавала теперь. Это был памятник Лазарева. Это он сам стоял в своём бронзовом истукане, завершитель всего, что было величием и славою Севастополя и его черноморского флота, стоял лицом к открытому морю, словно он выжидал свои уплывшие корабли и показывал на них рукою вдали… И пусть, пусть он стоит и дожидает, отец-адмирал! Воскреснут мертвые! Отхлынет злая волна, и со дна моря встанет слава утопленников и отсалютует адмиральскому флагу она!.. Нельзя было не пророчествовать духу, стоя на такой высоте возбуждённого чувства. – А это – что всё оно такое по ту сторону, за бухтою: эти почернелые, избитые, истерзанные громады зданий, между которыми я теперь явственно отмечала всю «мерзость запустения», стоящую на месте святом той замковой церкви, которая показывалась мне и была без креста, без главы, в уровень с остальными развалинами? Это была больничная церковь морского ведомства, не в замке, а в огромном центре всех бывших флотских госпитальных построек, замыкавшихся четыреугольником. И такова остаётся в самых развалинах громадность государственных севастопольских построек: бывших корпусов армейских, флотских, мастерских и других казённых зданий, что – пока они остаются нетронутыми воссоздающею их рукою – напрасно всё частное обновление Севастополя. Оно является, как муха на слоне, и вид города подавлен ужасающею громадою вида государственных развалин. Блуждая по ним скорбным растерянным взглядом, я, за величественною чертою разрушения, заметила новенькую точку, которая белела свеженькими стенками и краснела маковкою крыши на приземистом зеленеющем холме, очень мало выдающимся из ряда других окружных холмов. – Что сторожит эта сторожка? – спросила я рассеянно. – Не понимаю: чему и кому нужо здесь сторожа? Где стоит один страж всего – запустение. – Эта сторожка сторожит Малахов Курган, - отвечал мне господин просто, без запинки… Я онемела от изумления… Я не верила ни ушам, ни своим глазам, чтобы я смотрела на этот простой, совсем обыкновенный, ни малейшее чем-либо значительным не показывающийся холм, и слышала, что это – Малахов Курган! – Вы говорите истину? – спросила я решительно. – Засвидетельствованную смертью стольких храбрых. После такого ответа нужно было верить этой невероятной истине, что Малахов Курган сам по себе, по своей длине, даже не показывается высотою, а превознесли его имя храбрые храбрых, которые своим геройским духом создали величие месту. Ехать к нему я полагала на следующий день и, с усилием отводя глаза от Малахова, который внешнему взору представлял одну свою сторону, я наконец обратилась всем вниманием к этому величественному зданию, у колонн которого я стояла по пояс в бурьяне. – Вы мне ещё не назвали, – сказала я своему незнакомому господину, – но, кажется, я сама догадываюсь дать имя этому величию в запустении. Не правда ли? Это ваша бывшая прекрасная библиотека? – А вот правды-то и нет в ваших словах. Ошибаетесь, сударыня. Не библиотека, а церковь. – Как церковь? Что здесь церковного? – удивляясь, смотрела я. – Это какое-то древнее классическое здание. – Ну, да, да! Храм Тезея в Афинах и церковь святых Петра и Павла. – Как? Вместе, или порознь? – спросила я. Мой незнакомый господин немножко улыбнулся и отвечал с расстановкою: – У вас недоумение такое, как недоумевал покойный преосвященный Иннокентий, который при первом посещении Севастополя сказал: «Это может быть всем, чем угодно. Прекрасной гостиницею, но только не православною церковью. А что, между прочим, это всё-таки есть – или, вернее сказать, была церковь – пожалуйте, я вам покажу. Господин взял меня за руку и, отведя от подножия колонн, которые приковывали моё внимание, поставил меня лицом перед разбитым фронтоном и, указывая рукою, сказал: «Узнаёте?» Я действительно узнала Всевидящее Око, разбитое, уничтоженное ядром; но от него ещё сохранились золотые, потускнелые лучи. – Вы правы, – сказала я, благодаря и уходя. – Это действительно святыня Бога нашего, а не Тезея… IV. И сказать к слову: Афинскому Тезею посчастливилось в наших крымских странах. Уезжая из Севастополя на Ялту по знаменитому Воронцовскому шоссе, я целый весенний день была напоена и растрогана видами мест и воспоминаниями событий. Я проезжала Балаклавскую долину, долину Чёрной речки – все эти местности у кровавой Сапун-горы и Федюхиных высот, и судите о впечатлении: они алели, алели в моих глазах! Свежая кровь тысячи тысяч неисчислимых цветов красного полевого мака забрызгивала всю местность: взгорья, канавки, рвы, английскую пирамидку у самой почтовой дороги, и невообразимо густо засеявшимися круговинами алые маки стояли кроваво-красными лужами. И наитие этих внешних впечатлений на душу не умалялось, а только видоизменялось по дальнейшему пути. Я и сказать не могу, что сталось со мною, когда открылись Байдарские Ворота, и мои степные глаза глянули в необозримость моря и затонули в ней. Душа замирала не от низкого страха, а от высокого трепета, ставши разом лицом к лицу с горами выше облаков и с бездною моря у ног. Проследовавши едва не всю эту величественную и чудную дорогу от Байдарских Ворот, которая цвела по весне как рай, благоухала, журчала струйками маленьких водопадов, стекающих с гор, я наконец увидела последнее зрелище, как солнце опускалось и золотило пучинное лоно морских волн. В один день я обогатилась богатством всей творческой десницы Всевышнего, которая будто взяла горы и насадила их в мою душу, горстью зачерпнула от моря и залила им меня, как заливает песчинку и выносит её всё выше и дальше на берег морская прибойная волна. Но в торжестве и силе этих впечатлений внешнего мира, к концу дня, как будто устала и просила отдыха душа. Ей нельзя было сказать псаломским словом: «Витай по горам, как птица!», потому что она витала по ним, и море, великое и пространное, с его всяческими гадами без числа, не было приютом душе. Оно лежало в такой безбрежной пустынности своих вод под небесами, как бы только что приняло свой зиждительный глагол третьего дня, когда ещё не создана была ни одна живущая душа. Становилось печально за прекрасное море без лебединого крыла реющего паруса, без дымной струйки парохода, даже без лодки рыбака, которую я за целый день не видала, чтобы показалась у прибрежья она! «Где здесь человек? - спрашивала я себя. – Где наша Россия?» Кроме этого, в полушубке с оторванным рукавом, орловского ямщика? И ища Россию по тому высокому знамени, которое несёт и должна предносить она пред своим историческим лицом в свет и просвещение народам Азии, - я не видела того, что привыкла видеть и где находит свой покой утружденная русская душа. Целый ликующий день провести в пути, проехать от Севастополя почти семьдесят вёрст – и ни одного вознесённого креста, хотя бы в уровень луны! Наконец, в сумерках быстро охлаждающегося южного дня, мой орловский возница, дёргая полы изодранной шубёнки, обратился ко мне с указанием: – А вон, барыня, Голубку видать. Я ещё в Севастополе, от извозчиков, освоилась с названием Алупки – Голубкою (так же как в Ялте полтавский хохол назвал мне Алушту – Галушкою), и потому, без недоумения и расспросов, я вперила глаза по направлению. Видеть много уже нельзя было, и только одни тёмные и грациозно-тонкие очертания мавританского дворца князя Воронцова являлись как бы выплывающими в море, и, от прибоя волн, они обманчиво будто зыбились. И вдруг, повыше дворца, блеснуло мне в глаза – в темноте просиял золочёный купол, с его уходящей в небо известною стрелою… Ах, наконец-то объявилась Россия! И ещё по-московски: золочёным куполом. Мой весь чудный день закончился достойно и торжественно. Осенить себя знамением креста на этот вознесённый крест церковный, который венчает небесным всю миросозданную красоту земную, - так была довольна и умиротворена благодатно душа. Ночлег на Мисхорской почтовой станции был для меня восхитительный. Как в восточных сказках, заснуть под немолчный плеск фонтана и звенящую струйку горного ручейка, перебегающего дорогу, у самой ступеньки подъездного крыльца и проснуться в непобедимом изумлении. Картина Айвазовского в яве, в силе, какую никакая картина не в состоянии иметь, заглянула мне в спящие глаза и раскрыла их. Прямо в упор окна, во всей полноте своего светящегося ядра, луна Айвазовского стояла над морем, и от неё ниспадал этот невероятный сноп золотых лучей, и не то, чтобы одних лучей, а просто комами, слитками, горстьми падало расплавленное золото и не застывало, а переливалось и сверкало в волнах! И то, чего мои глаза и душа ждали и не видали, то увидели. Как бы составляя какую-то трилогию между собою, луна светила, пароход дымил в пространстве, ближайшем к берегу, а в необозримости моря точкою стоял белеющий парус… Спать более нельзя было, и утро, которое я встретила, умываясь прямо из водоёма плещущего фонтана, было первое майское утро. Я положила отпраздновать его прогулкою в Алушту. Обманутая показывающеюся близостью моря, я спешила зигзагами татарских тропинок, почти каждые десять шагов думая: что вот я, вот стану у самого моря! Вместо золотой ариадниной нити, меня вела милая молоденькая женщина, русская, праздновавшая свой медовый месяц. С полу-пути к морю, я начала завлекаться видами растительности новой и необычной для русского глаза. Кустарники, как ежи, торчащие пуками голых зелёных прутиков, вместо листьев, и деревца совсем без одного листка, со стволом и ветками почернелыми, как бы совершенно засохшими – и все осыпаны мелкими лиловато-розовыми цветками до невообразимости, до щедрости расточительной, на которую способна одна мать-южная природа! И при этом едва ли не каждая травинка наряжена в подвесочку, в прелестную, жемчугом светящуюся подвесочку, которая зыблется и живёт на траве… Она есть мелкая «травяная» улитка; а другая, более крупная и круглая, называется «древесною», и я её видела, рядами и в одиночку, присосавшуюся к стволам и веткам, что придавало деревьям убранство – не скажу чтобы очень привлекательное, а вполне отменное от наших мхов и лишаёв. Эти древесные улитки составляют лакомое блюдо греческой кухни, сказывали мне; но только не в эту пору, когда они расползутся по деревьям; а ранее, весною, когда бедные улитки сидят в земле и их выкапывают, как трюфли, для греческих гастрономов. И право так! Лучше есть неприглядную, слизистую, рогатенькую улитку, нежели у моря, изобилующего всем богатством еды, пухнуть с голоду, как это зачастую бывает с семьями татар. О сю пору ещё с природою кочевого степовика, татары в Крыму боятся моря. У них нет ни лодок, ни рыболовов; всё чаяние их фрухта. Оголодалые к весне, как мыши в пустом амбаре, они набрасываются на приезжих русских и точат, выедают карманы страшною дороговизною за стакан молока, за десяток яиц, который мне в Алуште, в мае месяце, стоил 40 копеек! Но пока до Алушты, а я сбилась со своего прямого пути в Алупку. Вёрст на пять от станции, я спустилась в самый Шуваловский Мисхор. Проводница меня оставила, и я увидела себя совершенно в сказочном царстве роз. Никакой репейник не усажен у нас так густо своими шишками, как те неисчислимые кусты покрыты были цветами! Сплошь, снизу до верху и сверху до самого низу, роза на розе и в самом красующемся цвете, даже распуколок не видно! И как они цветут, и на чём растут эти сказочные розы? Ни четинки нашего чернозёма; – один кремешок, камушек, горная песчинка, и при этом оросительная влага живых текучих струй под горячей ласкою ненашего солнца. Вот тайна этого роскошного цветения… И я почти сомневаюсь сказать в слух наших русских ушей: что в Мисхоре я сидела в настоящей, действительной миндальной рощице; вокруг меня много лежало молодых опавших орехов, и я отведывала их, и вкус молодой миндалины, в её зелёном мешочке, оказался приятно-кислый, утоляющий жажду. Нанять в Мисхоре комнату у немца-садовника, как обнадёживала меня проводница, я не могла, и, отдохнувши в миндальной рощице и налюбовавшись выставкою целой рощи лимонных и апельсинных деревьев, – я направилась большой шоссейною дорогою из Мисхора в Алупку. Всех запасов и провизии на меня и мою спутницу у нас было два апельсина и маленький стаканчик для питья воды, которую я знала, что буду находить и буду пить этот горный, лёгкий, чистейший хрусталь, перед которым вода наших низменных рек и грубых колодцев показывается гущею. Полдень стоял, как золотой шатёр над всем видимым и невидимым глазу; ветер ходил в вершинах деревьев как-то налётом, певуче-звонко ударяясь о кипарисы, и море играло целыми стаями белых лебедей, нарождая и поглощая их одним могучим всплеском прибойной волны, и среди этого величия я со своею спутницею плелась усталая, запылённая, но восхищённая. Близость к Алупке начинает сказываться усиливающимся журчанием вод. Текут ручейки, речки, пробираются тонкие горные струйки; бьют ключи из каменных расселин в каменные водоёмы; переливаются, опять бегут, журчат, сверкают и скатываются к морю. Если бы младенческое воображение святой души силилось представить себе входы в райские селения праведных, оно могло бы позаимствовать образ и подобие у входа в Воронцовскую Алупку. По стороне к морю стоят величавые тёмные столпы кипарисов, всем своим растительным порывом уходя от земли в небо; другая сторона дороги стелется весёлою зеленью, увита в венок, вся цветёт и благоухает. Чтобы продолжать путь посреди этого хаоса упавших, нагромождённых скал, сделан был отрез горы вышиною в стену и подведён тёсанными плитами серого камня. И вот вся эта стена, от насаженных наверху роз и других пахучих и ползучих растений, она вся проросла и процвела ими. Целые ветви, кисти, можно сказать, охапки цветов розовых, белых, синеющих, золотых до блеска, переплелись, срослись, повисли, попадали, - взбежали высоко, сцепились и качаются над вами. И какое благоухание! Даже розы будто перестали пахнуть от тончайшего, усладительно разливающегося аромата какого-то кустарника с мелкими, бело-серебристыми звёздочками вместо цветов… Наконец вот и Голубка! И, говоря вполне по-русски, её можно было бы назвать даже «сизою» по цвету сизых, полированных стен княжеского дворца. Дошедши до цели и чувствуя, что мои ноги почти отказываются мне служить, я очень рада была, с простотою восточного человека, присесть на ступенях княжеского крыльца, пока прислужник из татар отправился, к кому следовало, исходатайствовать мне разрешение осмотреть дворец. И когда я так сидела, усталая путница (судите о живости и поэтической прелести впечатления!), кто-то, проходя мимо меня во дворец, отворил широко дверь, и я увидала за порогом её, на мраморном полу, мозаикой выложенное древле-римское приветствие: «Salve» – «Добро пожаловать». Мою усталость как рукой сняло. Три мира: языческо-римский, восточно-мусульманский, с его заветом гостеприимства, и наш вельможно-русский, как бы распахнули передо мною дверь и вводили меня в этот заключённый чертог княжеского дворца Алупки. В действительности это водительство трёх миров ограничилось одним татарином, который, шлёпая своими жёлтыми туфлями, повёл меня по пустым, неубранным комнатам, в которых шла переделка и особенно на половине княгини. – А! Слюшай: свой серебрена свадиба кнезя и пр. – ломаною русскою речью дал мне понять татарин: что все эти переделки и приготовления совершаются по случаю серебряной свадьбы, которую праздновать приедет сюда из-за границы светлейший владелец Алупки. Итак, из неубранного дворца я вышла на его чудную террасу к морю и встретила убранство на диво! На первом широком уступе террасы, по ту и по другую сторону, стояло по льву. Белые, мраморные, совсем живые, они стояли на всех четырёх своих зверино-царственных лапах и, кажется, готовы были издать свой гневный рёв на рёв плещущего моря. Ниже, на втором уступе, эти самые львы присели на задние лапы, как бы в осторожности и смущении; а ещё ниже к морю, они совсем прилегли, положили головы на протянутые лапы и как бы смирились перед величием царственных волн, плещущих на их могучие львиные когти. Если у местных татар не сложилось какое-либо чудесное предание об этих львах, не сказалась сказка горячего восточного свойства, то это может показать только то, что воображение совсем испарилось из бритых голов местного населения. Но, по-моему, эти львы и salve, – они альфа и омега всех чудес и красот княжеского дворца Алупки.
|