Русская беседа
 
25 Ноября 2024, 07:23:17  
Добро пожаловать, Гость. Пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь.

Войти
 
Новости: ВНИМАНИЕ! Во избежание проблем с переадресацией на недостоверные ресурсы рекомендуем входить на форум "Русская беседа" по адресу  http://www.rusbeseda.org
 
   Начало   Помощь Правила Архивы Поиск Календарь Войти Регистрация  
Страниц: [1]
  Печать  
Автор Тема: Между верой и неверием  (Прочитано 3419 раз)
0 Пользователей и 1 Гость смотрят эту тему.
протоиерей Георгий Завгородний
Администратор
Ветеран
*****
Сообщений: 1142


Русь Святая! Храни Веру Православную!


Просмотр профиля
Православный священник
« : 29 Января 2010, 21:06:22 »

17 января 1860 года, в день памяти преподобного Антония Великого, в семье таганрогского купца 3-й гильдии Павла Егоровича Чехова родился третий ребенок, в святом крещении названный Антоном, будущий знаменитый русский писатель и драматург.

Детство А.П. Чехову вспоминалось в весьма мрачных красках, хотя именно тогда в писателе были заложены и трудолюбие, и смирение перед своей судьбой, и сочувствие к людям, и уважение к церковным обрядам. Религиозность родителей и патриархальный уклад семьи (включавший и порку провинившихся детей, и полное подчинение отцу как главе семейства, и обличительные и часто грубые слова в адрес детей, которые больно задевали самолюбие Антона), сплавившись в некое единое целое, оставили общий негативный отпечаток в душе мальчика. Позже, в 1892 году, Чехов в письме К.Л. Леонтьеву (Щеглову) вспоминал: «Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание – с церковным пением, с чтением апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным, религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два моих брата среди церкви пели трио “Да исправится” или же “Архангельский глас”, на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками». Возможно, это высказывание писателя и не вполне выражает его подлинное отношение к религии, однако в советское время атеизм Чехова был воспринят как непреложная аксиома, и лишь в последние годы мировоззрение писателя стало анализироваться с точки зрения его религиозности.

Чехов однажды записал в записной книжке, а позже эту мысль повторил в дневнике: «Между “есть Бог” и “нет Бога” лежит громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский же человек знает какую-нибудь одну из двух этих крайностей, середина же между ними ему неинтересна, и он обыкновенно не знает ничего или очень мало». В 1910 году, уже после смерти писателя, в литературно-художественном кружке в Москве литературовед и критик Александр Ефимович Измайлов прочел реферат о религиозности Чехова «Между верой и неверием». Попробуем осмыслить, о каком поле между верой и неверием говорит писатель и где он сам себя считает пребывающим.

Рассматривая «веру» и «неверие» как два полюса, сомнительно считать, что они могут стоять на одном уровне. А потому их разделяет не поле, а скорее, склон горы: внизу – «неверие», а где-то ближе к вершине – «вера с горушечное зерно», к которой приближались немногие и про которую сказано в Евангелии: «Аще бысте имели веру, яко зерно горушно, глаголали бысте убо ягодичине сей: восторгнися, и всадися в море: и послушала бы вас» (Лк. 17: 6). И вот к этой вершине маловерующие люди, к которым мы все относимся, находящиеся на склоне горы, и стремятся. И так легко сбежать вниз, но так трудно подняться наверх. Но изучен этот склон неплохо: что помогает подниматься, а что толкает нас вниз, какие препятствия нас ожидают на этом пути и многое другое святые отцы позаботились для нас осветить. И не только мудрец проходит этот путь, но каждый стремящийся к Богу человек. Чехов себя относил к принадлежащим этому промежуточному состоянию, но, принимая его за поле, предпочитал на нем и оставаться, а не двигаться вверх. Он не мог отречься от Бога до конца – как он писал: в нем «что-то оставалось». Да и не хотел по многим причинам, а веры истинной и глубокой не имел. А ведь дать плод от посеянного Господом зерна, которое он получил при крещении и возделывал в детстве, умножить веру, надежду, любовь – это труд куда изнурительнее, чем литературный. Настоящей верой Чехов называл такую, имея которую священник, идя служить молебен о прекращении засухи, настолько уверен в силе своей молитвы, что захватывает с собой зонтик. Не видя у современных ему пастырей такой веры, считал их лицемерами. И, конечно, в себе такой веры он справедливо не видел.

Но произведения Чехова и его письма изобилуют встречами с церковнослужителями, упоминаниями о церковных обрядах, проявлениями веры и неверия персонажей, библейской и евангельской терминологией. А в жизни писатель то проникался обаянием некоторых священнослужителей и верующих людей, то порицал их и отдалялся от того, что связано с верой и Церковью.

Чехов с глубоким уважением относился к праведному Иоанну Кронштадтскому, о котором, вернувшись с Сахалина, писал: «В какой бы дом я ни заходил, я везде видел на стене портрет отца Иоанна Кронштадтского. Это был пастырь и великий молитвенник, на которого с надеждой были обращены взоры всего народа».

Многие церковные обряды ему искренне нравились; он чрезвычайно серьезно относился к колокольному звону. «Я стараюсь на Пасху уезжать в Москву; здесь и звона настоящего не услышишь… А что за Пасха без звона!» – писал он.

Ему нравилось церковное пение, и иногда он сам пел. «Пасхальную утреню пели мы, то есть моя фамилия и мои гости – молодые люди. Вышло очень хорошо и стройно, особенно обедня. Мужики остались довольны и говорят, что никогда служба у них не проходила так торжественно», – вспоминал в письме Чехов о Пасхе в 1892 году в усадьбе Мелихово.

Замечая упадок духовности и веры и в среде среднего сословия и интеллигенции, и в среде простого народа, он в то же время не проходил мимо искренних проявлений народной веры. Вспомним хотя бы рассказ «Мужики». Рассказ мрачный, но в нем есть и такие строки:

«Это было в августе, когда по всему уезду, из деревни в деревню, носили Живоносную. В тот день, когда ее ожидали в Жукове, было тихо и пасмурно. Девушки еще с утра отправились навстречу иконе в своих ярких нарядных платьях и принесли ее под вечер с крестным ходом, с пением, и в это время за рекой трезвонили. Громадная толпа своих и чужих запрудила улицу; шум, пыль, давка… И старик, и бабка, и Кирьян – все протягивали руки к иконе, жадно глядели на нее и говорили, плача: “Заступница, Матушка! Заступница!”

Все как будто вдруг поняли, что между небом и землей не пусто, что не все еще захватили богатые и сильные, что есть еще защита от обид, от рабской неволи, от тяжкой, невыносимой нужды, от страшной водки».

И в сокровенных признаниях Нины Заречной из драмы «Чайка»: «Я теперь знаю, понимаю, Костя, что в нашем деле – все равно, играем мы на сцене или пишем, – главное не слава, не блеск, не то, о чем я мечтала, а уменье терпеть. Умей нести свой крест и веруй. Я верую, и мне не так больно, и когда я думаю о своем призвании, то не боюсь жизни», – воцерковленный человек видит призыв к одной из главных добродетелей христианских: «В терпении вашем стяжите души ваша» (Лк. 21: 19), «претерпевый же до конца спасен будет» (Мф. 10: 22).

В Ялте Чехов продолжительное время поддерживал любезные отношения с учителем ялтинской церковной школы священником Сергием Николаевичем Щукиным († 1931), тоже проживавшим в Крыму из-за болезни легких. Выбор скромного, но высокообразованного учителя из многих, желавших навязаться в знакомые и приятели знаменитому писателю, уже дает повод думать о неосознанной притягательности для Чехова общения с людьми духовного звания. Оставленные Щукиным воспоминания раскрывают некоторые сокровенные чувства писателя. После смерти Чехова отец Сергий опубликовал их в периодической печати (см.: Русская мысль. 1911. № 10; в сокращении: Московские церковные ведомости. 1912. № 14; Воскресное чтение. 1912). В них концентрированно передается отношение Чехова к Церкви, к вере, к церковнослужителям.

«Приходилось говорить с Антоном Павловичем о Церкви и церковных делах, – пишет отец Сергий. – У него был интерес к церковному быту. Он знал многое из того, что относится к богослужению, к церковным обрядам, к религиозным обычаям.

Он рассказывал, что в детстве иногда пел на клиросе, в доме дяди встречал много афонских монахов, которые приезжали в Таганрог по делам своих монастырей; дядя его был церковным старостой и т. д.

“Знаете, – сказал он раз, – люди моего возраста, воспитываясь, еще имели "знакомство" с Церковью; у меня были религиозные отец, мать, дядя; мы знаем кое-что о Церкви, что-то в нас держится… Растет новое поколение, которое совсем не знает Церкви. Что вы будете с ним делать?”».

Сам отец Сергий Щукин дожил до революции и увидел, что сделалось с этим «новым поколением», не знающим Церкви, потерявшим веру.

Чехов часто жертвовал на храмы, духовные училища, церковные школы; рассказывал, что прежде у него было довольно много знакомых среди духовенства. «Он дал на постройку 100 рублей; чеховская же серебряная лампадка висит за престолом в греческом ялтинском храме, – вспоминал отец Сергий. – В доме Чехова, пожалуй, больше, чем где-нибудь в Ялте, находил приют сборщик “на построение храма”».

Чехов определенно считал полезность Церкви для повышения нравственности народа. «Чехов был религиозной натурой в том смысле, что понимал необходимость высшей идеи для человека, необходимость и красоту правды. Понимал чутко, глубоко, жизненно; чувствовал мистическое, надмирное ее происхождение», – писал Щукин. Возможно, что такое мнение и несколько преувеличенно: деликатный Антон Павлович несомненно старался с собеседником говорить на темы, интересные отцу Сергию, и высказываться так, чтобы не задеть его.

Как-то отец Сергий спросил Чехова, верит ли он в бессмертие души, на что писатель ответил: «Знаете, об этом надо говорить подумав и хорошо. Я поговорю с вами об этом после». Вопрос так и остался нераскрытым, и странно предполагать, что столь серьезный предмет не был Антоном Павловичем обдуман до этого. Думается, он просто не хотел вступать в дискуссию с верующим человеком. В записной книжке у него имеется такая запись: «Смерть страшна, но еще страшнее было бы сознание, что будешь жить вечно и никогда не умрешь». Были ли это его мысли или он записал их как чье-то высказывание, неизвестно.

«Я поражаюсь, – сказал однажды писатель, – как бездеятельно духовенство. Православие – я говорю о средней России, которую знаю больше, – трещит по всем швам, а у вас палец о палец не ударят, чтобы поднять, чтобы оживить свое дело». В другой раз он сказал: «Жаль, что у нас нет сатиры на духовенство. Салтыков не любил духовенство, но сатиры на него не дал. А жаль». Обвиняя в бездеятельности духовенство, Чехов не замечал, что сам своей жизнью показал, как бесполезно самое серьезное церковное воспитание, которое и он имел в детстве. Если человек по своей воле не обратится к Богу, за аркан его не приведешь к вере – Господь призывает на вечерю, но «Мнози бо суть звани, мало же избранных» (Мф. 22: 14; Лк. 14: 24).
продолжение следует
Записан

С ув. прот. Георгий
протоиерей Георгий Завгородний
Администратор
Ветеран
*****
Сообщений: 1142


Русь Святая! Храни Веру Православную!


Просмотр профиля
Православный священник
« Ответ #1 : 29 Января 2010, 21:07:36 »

Отец Сергий Щукин в своих воспоминаниях описывает и предысторию чеховского рассказа «Архиерей»: «Когда чеховский “Архиерей” появился в печати, Антон Павлович говорил, что это его старый, ранее написанный рассказ, который он теперь переделал. Нижесказанное имеет несомненное отношение к рассказу.

В кабинете А. П-ча среди карточек писателей, артистов и, может быть, просто знакомых ему людей есть одна довольно необычная. На ней изображен человек в одежде духовного лица и вместе с ним старушка в темном простом платье. История этой карточки такова.

Как-то, еще когда жил на даче Иловайской, А. П-ч вернулся из города очень оживленный. Случайно он увидал у фотографа карточку Таврического епископа Михаила. Карточка произвела на него впечатление, он купил ее и теперь дома опять рассматривал и показывал ее.

Епископ этот (Михаил Грибановский) незадолго до того умер. Это был один из умнейших архиереев наших, с большим характером. Считается он в духовной среде как бы основателем нового, так называемого ученого монашества. Помнится, в речах при его погребении это было высказано всенародно. Во всяком случае преосвященный Михаил имел большое влияние на многих, и, по слухам, почитатели пророчили его в патриархи Русской Церкви. Перед тем как приехать в Крым, он жил в Афинах, был там настоятелем нашей посольской церкви.

Лично А. П-ч его не знал.

Преосвященный Михаил был еще не старый, но жестоко страдавший от чахотки человек. На карточке он был снят вместе со старушкой матерью, верно какой-нибудь сельской матушкой, вдовой дьякона или дьячка, приехавшей к сыну-архиерею из тамбовской глуши.

Лицо его очень умное, одухотворенное, изможденное и с печальным, страдальческим выражением. Он приник головой к старушке, ее лицо было тоже чрезвычайно своей тяжкой скорбью.

Впечатление от карточки было сильное, глядя на них – мать и сына, – чувствуешь, как тяжело бывает человеческое горе, и хочется плакать.

Помню, когда Чехов показал карточку Горькому, последний тоже заинтересовался и воскликнул, рассматривая лицо епископа:

– Какой мужчина, какой мужчина!

А. П-ч расспрашивал о преосвященном Михаиле, потом я ему посылал книжку преосвященного “Над Евангелием” – думы покойного епископа по поводу некоторых евангельских речей и событий.

Мысль об архиерее, очевидно, стала занимать А. П-ча.

“Вот, – сказал он как-то, – прекрасная тема для рассказа. Архиерей служит утреню в Великий четверг. Он болен. Церковь полна народом. Певчие поют. Архиерей читает Евангелие страстей. Он проникается тем, что читает, душу охватывает жалость ко Христу, к людям, к самому себе. Он чувствует вдруг, что ему тяжело, что он может скоро умереть, что может умереть сейчас. И это его чувство – звуками ли голоса, общей ли напряженностью чувства, другими ли, невидными и непонятными, путями – передается тем, кто с ним служит, потом молящимся: одному, другому, всем. Чувствуя приближение смерти, плачет архиерей, плачет и вся церковь“.

И вся церковь вместе с ним проникается ощущением смерти, неотвратимой, уже идущей. Преосвященный Петр (архиерей чеховского рассказа) тоже служил прежде за границей, к нему приезжает мать – вдова сельского дьякона, он читает Евангелие страстей. О служении его всенощной под Вербное воскресенье говорится так: “И почему-то слезы потекли у него по лицу. На душе было покойно, все было благополучно, но он неподвижно глядел на левый клирос, где читали, где в вечерней мгле уже нельзя было узнать ни одного человека, и – плакал. Слезы заблестели у него на лице, на бороде. Вот вблизи еще кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом еще и еще, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем”.

Если припомним все это, то связь рассказа с карточкой преосвященного Михаила и с планом рассказа, о котором говорит Антон Павлович, будет очевидна.

Впрочем, рассказ появился в печати года три спустя. Таврическим епископом был уже преосвященный Николай [Зиоров, † 1915], ныне архиепископ Варшавский. И когда рассказ был напечатан, в Ялте заговорили, что А. П-ч описал в рассказе именно этого епископа».

Почему заговорили об этом?

«Может быть, потому, что преосвященного Михаила уже мало кто помнил, – предполагает отец Сергий и добавляет: – Помните конец рассказа: “Через месяц был назначен новый викарный архиерей, а о преосвященном Петре уже никто не вспоминал. А потом и совсем забыли”? Это удивительно хорошо отмеченная черта…»

Когда эти разговоры дошли до Чехова, он однозначно отверг, что прообразом его рассказа был новый преосвященный Николай.

«Кого же А. П-ч описал в своем рассказе, какого архиерея? – задается вопросом автор воспоминаний и сам же отвечает: – Очевидно, никакого в частности. Его архиерей имеет некоторое отношение к преосвященному Михаилу, но в общем как характер, как личность не похож на него».

Конечно, поводом для написания рассказа была фотография владыки Михаила, и, возможно, в первом варианте рассказа Антон Павлович пытался создать более одухотворенный образ архиерея, приближающийся к тому, каким был владыка Михаил, но не нашел в своем сердце нужных струн для воплощения – чего-то не хватало в его душе. Чеховский архиерей получился безликим, и описанные в рассказе события не помогают воссоздать у читателя что-то определенное. Думается, поэтому никто и не узнал в нем владыку Михаила (Грибановского). Тонко передававший образы своей среды, Чехов «не чувствовал» других своих современников – героев пламенной веры.

А ведь после смерти владыки Михаила не один номер «Таврических епархиальных ведомостей» был посвящен этому замечательному архиерею: некролог, речи, присланные телеграммы почитателей – достаточно материала для воспроизведения образа.

Чехов пытается заглянуть в душу архиерея, в его мысли и чувства, но они оказываются взятыми у рядовых персонажей, только втиснутыми в строй жизни архиерея и окрашенными переживаниями грядущей смерти. Вероятно, Чехов просто не мог передать то, что испытывает глубоко верующий человек. Его пониманию человеческих характеров были чужды та светлость, одухотворенность, жертвенность, свойственная по-настоящему религиозным людям. Именно этим писатель был обеднен, именно это он потерял или не мог вместить еще в детстве, когда в церкви на клиросе отбывал, как на каторге.

Возможно, промыслительно, но последние часы преосвященного Михаила (Грибановского) были описаны митрополитом Антонием (Храповицким; † 1936), первоиерархом Русской Зарубежной Церкви. Почивший владыка не был забыт, как показалось отцу Сергию Щукину. Таких людей не забывают. И скромная матушка владыки была не вдовой дьячка, а супругой протоиерея Преображенского собора города Елатьмы Тамбовской губернии.

В августе 1898 года к владыке Михаилу специально приехал горячо его любящий ученик и друг Антоний, в то время епископ Чебоксарский, викарий Казанской епархии. Еще ранее по просьбе владыки Михаила в качестве помощника на кафедру прибыл Никон (Софийский; 1908), епископ Вольский, викарий Саратовской епархии. Владыка Антоний пробыл около двух недель у смертного одра своего друга. Этот скорбный прощальный период жизни владыки Михаила преосвященный Антоний запомнил буквально по часам: «За 14 часов до своей кончины преосвященный Михаил подарил мне панагию и сказал 18 августа 1898 года, вечером, следующие многозначительные слова: “Вот, возьмите эту панагию, подаренную мне Антонием [Вадковским; † 1912] Финляндским. Я не могу сказать вам связной речи, потому что сознание мое работает уже вполовину. Да послужит сия панагия знамением нашей духовной любви и связующего нас духовного единения. Я умираю, но духом буду всегда с вами и в вас. Я от всей души разделяю ваше намерение устроить жизнь Церкви на началах канонических апостольских, на началах истинно христианских и человечных. Это должно подготовлять постепенно общею любовью братии”.

Я сказал: “Благословите меня, владыко, на это святое дело Вашим священным даром, а приму слова Ваши как Ваше завещание для меня и для всех нас, братии по духу, священное…” Тогда он благословил меня, и я целовал иконку на панагии и его руку. Он шептал еще: “Да, я не могу работать со всеми вами: но дух мой и молитва моя с вами”.

Я целовал его руки, стоя на коленях у смертного одра, и говорил: “Вот это нам, владыко, и больно, что Вас среди нас не будет, а с Вами мы бы работали веселее и дружнее…”

Он улыбнулся и, слегка разведя руками, сказал: “Ну, что же делать, Бог устраивает так, как нужно для Его славы, и от меня берет жизнь, когда это стало лучшим”.

При начавшейся агонии епископ Михаил говорил: “Помните же мое завещание о Церкви: не забывайте ее истинной формы…” – еще что-то шептал, чего нельзя было разобрать.

Потом он стал с умилением смотреть горе и блаженно улыбнулся, глаза его оросились слезой, потом начались тяжкие вздохи, глаза затуманились, и он скончался в 10 часов утра 19 августа».

Еще утром 19 августа умирающий попросил его причастить до окончания литургии, объяснив это тем, что сегодня он умрет. Два владыки – Никон и Антоний – провели у постели умирающего друга ночь с 18 на 19 августа. После причастия преосвященный Антоний начал читать канон на исход души, владыка Михаил ослабевшей рукой крестился. Через несколько минут после окончания молитв чистая душа владыки Михаила отошла ко Господу, а редкие удары колокола возвестили жителям города, что они лишились своего любимого архипастыря, так недолго украшавшего Таврическую кафедру.

22 августа владыка Антоний совершил отпевание своего умершего друга в Симферопольском кафедральном соборе, под сводами которого он и был погребен.

В надгробном слове владыка Антоний передал образ почившего прекрасными словами: «То был великий дух, дух апостольский, который простирался далеко за пределы своей личной жизни и в стремительном порыве любви и сострадания желал всех людей, всю вселенную охватить собою и, очищая всех молитвенным пламенем, вознести ко Христу. Поистине преосвященный Михаил был одним из тех людей, которые едва замечают окружающую внешнюю действительность жизни и, обращаясь среди нее, исполняя дела своего звания, на самом деле бывают заняты всегда одной мыслью, одним чувством – скорбью за грешный мир, пламенным желанием общего спасения и блага…

Он был избранный сосуд, и сосуд сей соединял и мудрость, и чистоту, и великую силу веры, и полное самоотвержение… Он знал, подобно Моисею, всю премудрость мира, и можно сказать, что не было такого лжеучителя, которого он не изучил и не опроверг, не было в Европе такой книги, с силою направленной против Христова учения, которая оставалась бы ему неизвестной. Его вера была сознательной – сильная против неверия, его отречение от мира – основанным на глубоком понимании мира, жизни русской и иностранной… Обладая блестящими дарованиями и силою слова и влиянием на окружающих, он мог бы преуспеть в жизни мирской, но все свои преимущества он вместе с апостолом почел за сор, подобно купцу евангельскому, променял на сокровище Царства Божия, или, лучше сказать, подобно Иусте Варсаве, все достояние своего духа сложил к подножию Христа и Церкви, посвятив себя на служение им в скромном образе монаха… Решение уважаемого всеми, лучшего и бесспорно разумнейшего товарища поколебало многосотенную толпу студентов академии и академий, оно восхитило и укрепило ближайших друзей его, стремившихся к тому же подвигу, расположило к нему и других юношей, прежде не думавших о нем, да и те товарищи, которые имели намерение служить Церкви в качестве пастырей семейных или даже не имели и такого намерения, крепко задумались и снова много раз задумались над жизнью, когда лучший из них избрал жизнь самоотречения и отрицания мира…»

Другой замечательный архиерей, митрополит Мануил (Лемешевский), в своем каталоге архиереев Русской Церкви вспоминает о владыке Михаиле: «Верил он глубоко и убежденно, и вера его действовала неотразимо и на молившихся с ним в церкви, и на его собеседников. Его чудная служба в церкви, где каждое слово произносилось им ясно и внятно, с теплым чувством глубокой верой, привлекала толпы. Беседовать же с ним, слышать его умную, искренне убежденную речь было истинное счастье. Он сумел, несмотря на свой высокий сан, не оттолкнуть от себя даже и самых слабых в вере. Он был доступен для каждого. Простой, обходительный, ласковый, он глядел на каждого своими кроткими карими проникновенными глазами и, казалось, видел душу собеседника. Каждый находил у него доброе слово, умный совет; а близость его, общение с ним приближало душу к Богу. И не тем он действовал благотворно, что навязывал кому-нибудь веру, что желал во что бы то ни стало учить. Нет, еще сам того не сознавая, человек начинал близ него чувствовать, что самое существенное проявление веры – любовь к людям: такая уж атмосфера любви, всепрощения к людям царила около него. Говорил он просто, тихо, сердечно, и кто имел счастье беседовать с ним, тот всегда уносил в своем сердце тихое, теплое чувство: земные тревоги и заботы уходили куда-то прочь».

В одном из писем владыка Михаил писал: «Я увидел, что я должен на людях подчинить свою волю Богу, что только путем преодоления эгоизма в каждый миг моего общения с людьми я достигну того света любви, который сам собой забрызжет лучами соответствующей деятельности… Прошу Бога только о том, чтобы быть непоколебимо верным тому, что считаю истиной, а куда эта верность приведет – это Его воля…»

Вот какой герой прошел рядом с Чеховым, оставив след в его жизни маленькой фотографией на стене. Прошел, так им и не понятый, но тронувший его сердце настолько, что расстаться с его портретом писатель не мог.

Не нам судить и оценивать замечательного писателя. Но вот владыка Михаил чудесным образом раскрывает нам своеобразное видение Чеховым жизни и людей. Через какие очки он смотрел на мир, на ком сосредотачивал он свое внимание? Ведь если и попадались ему вдохновенные образы ярчайшей веры, как он их высушивал и деформировал для гербария своих персонажей!

Чехов описывал людей, которых знал и понимал, он их весьма обаятельно описывал, где-то возможно льстил им. И, конечно, несколько оправдывал, за что читатели, видевшие в них себя, были ему благодарны и любили его. Но почему все же он не видел людей, одухотворенных верою, светильников Церкви, многие из которых позже просияли в сонме мучеников и вера которых была даже до смерти? Почему героями Чехова были те, которые позже метко были названы «отошедшими» – отошедшими от Церкви, от Бога, от веры? В безверии они потеряли смысл и задачи своего существования в мире. Их поиски потерянной веры были вялы и ленивы. Совесть их иногда просыпалась, и они обличали себя, свои поступки, осознавали бессмысленность своей жизни, но не настолько, чтобы изменить ее. Словно они были довольны своим пребыванием между «верой» и «безверием», сохраняя церковные обряды и соблюдая церковные праздники, а по сути не веря в Бога. Элегантное болото, которое один чеховский почитатель назвал «тихой, красивой тоской», ласково прельщало и убеждало, что вы не одиноки, вас таких много, не смущайтесь ваших пороков: это лишь незначительные несовершенства – мы все такие.

Находящиеся на склоне горы между «верой» и «неверием», если не стремятся вверх, не испрашивают благодатной помощи у Бога, рано или поздно оказываются внизу.

Чехов ушел из жизни не при священнике с чашей со святыми дарами, не при благоговейно любящем друге, а с бокалом шампанского и при супруге, поспешившей свою поездку за границу с умирающим мужем совместить с протезированием полости рта.

Спаси нас Господи от неверия и не остави нас, грешных.

Татьяна Пономарева
http://www.pravoslavie.ru/jurnal/33770.htm
Записан

С ув. прот. Георгий
Олег Борисович
Старожил
****
Сообщений: 336


Просмотр профиля
РПЦ МП
« Ответ #2 : 01 Февраля 2010, 18:44:28 »

Болезнь и смерть Чехова

     "Диагноз подтвердился"
     
     Страшная болезнь проявилась еще в 1884 году, когда 24-летний Антон Чехов оканчивал медицинский факультет университета. Он впервые почувствовал себя очень плохо в зале Окружного суда, где присутствовал в качестве репортера. Спустя месяц Чехов писал: "Оно (кровохарканье. - В.Д.) было обильно. Кровь текла из правого легкого. После этого я раза два в году замечал у себя кровь, то обильно текущую, то есть густо красящую каждый плевок, то не обильно; каждую зиму, осень и весну и в каждый сырой день я кашляю. В крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве. Когда же нет крови, я не волнуюсь и не угрожаю литературе "еще одной потерей". Дело в том, что чахотка или иное легочное кровохаркание узнается по совокупности... Если бы то кровохарканье, которое у меня случилось в Окружном суде, было симптомом начинающейся чахотки, то я давно уже был бы на том свете, вот моя логика".
     
     Повышенная температура, недомогание, кровь в мокроте периодически повторялись в течение многих лет, но практически Антон Павлович не лечился, хотя был болен, и весьма серьезно.
     
     "Кто слышал от него жалобы, кто знает, как страдал он?" - вопрошал Бунин в статье, посвященной памяти Чехова.
     
     Михаил Чехов, брат Антона Павловича, вспоминал: "Он даже и вида не подавал, что ему плохо. Боялся нас смутить... Я сам однажды видел мокроту, окрашенную кровью. Когда я спросил у него, что с ним, то он смутился, испугался своей оплошности, быстро смыл мокроту и сказал: Это так, пустяки. Не надо говорить Маше и матери".
     
     Левитан в письме Илье Репину: "Сердце разрывается смотреть на Чехова - хворает тяжко, видно по всему - чахотка, но улыбается, не подает вида, что болен. Интересно, знает или не знает правду? Душа за него болит".
     
     21 марта 1897 года Чехов вместе с Алексеем Сувориным обедал в московском "Эрмитаже". Вдруг хлынула кровь и, несмотря на все старания вызванного доктора, ее удалось остановить лишь под утро. Доктор утешал, что кровотечение не легочное. После его ухода Чехов сказал Суворину: "Для успокоения больных мы всегда говорим во время кашля, что он желудочный. Но желудочного кашля не бывает, а кровотечение непременно из легких. У меня кровь идет из правого легкого, как у брата".
     
     Через день кровотечение повторилось, и Чехов впервые обратился к специалистам и впервые прошел серьезное обследование в известной московской клинике профессора Остроумова.
     
     Недавно найдена история болезни Чехова, которую заполнил в клинике лечащий врач писателя Максим Маслов. Согласно этой истории, в гимназические и студенческие годы Чехов болел туберкулезным воспалением брюшины, но "теснение в грудине" чувствовал еще в 10-летнем возрасте... "У пациента истощенный вид, тонкие кости, длинная, узкая и плоская грудь (окружность равна 90 сант.), вес немного более трех с половиной пудов (62 кг. - В.Д.) при росте 186 см... Испытывает огромную наклонность к зябкости, потливости и плохому сну. Количество красных кровяных телец уменьшено вдвое по сравнению со здоровым человеком... Влажные и булькающие хрипы прослушиваются с обеих сторон - как над ключицами, так и под последними, а также слышны остро и громко над углом левой лопатки, над правой - глухота... Из-за болей в груди назначены влажные компрессы, натирания, смазывания йодной тенктурой, внутрь - кодеин, морфий. При сильных потах - атропин. Лед на грудь прописан три раза в сутки по одному часу каждый раз, но А. Ансеров (ассистент клиники. - В.Д.) назначил дополнительно лед ночью, что воспринято б-м хорошо и одобрительно. Замечено, что кровотечение из легкого прекратилось через полчаса после проглатывания б-м пяти-восьми кусочков льда... На десятый день розовая мокрота еще продолжается... Ну вот, мокрота чиста и б-ной настаивает на выписке домой, для срочной работы на литературном поприще, но бациллы доктора Коха еще присутствуют в мокроте в изрядном количестве... В весе б-ной не увеличился ни на полфунта, но на 5% увеличилось количество гемоглобина и на 30.000 число красных кровяных телец. Вообще, б-ной окреп заметно. Диагноз подтвердился".
     
     По свидетельству медперсонала, Чехов, находясь в клинике, был общителен, добросердечен и всегда рад посетителям: "Нездоровье мое немножко напугало меня и в то же время (бывают же такие фокусы!) доставило мне немало хороших, почти счастливых минут. Я получил столько сочувствий искренних, дружеских, столько, что мог вообразить себя аркадским принцем, у которого много царедворцев. До болезни я не знал, что у меня столько друзей".
     
     В клинике Чехов к своей болезни относился с интересом, расспрашивал о своем состоянии, хотел знать результаты выстукивания, выслушивания и микроскопического исследования. Ему говорили, но далеко не всю правду, многое скрывали. К концу второй недели Чехов почувствовал, что немного поправился, а "окончательно поправлюсь, - шутил он, - когда умру".
     
     Суворин, побывав у Чехова в клинике, записал в дневнике: "Больной смеется и шутит по своему обыкновению, отхаркивая кровь в большой стакан. Но когда я сказал, что смотрел, как шел лед по Москве-реке, он изменился в лице и сказал: "Разве река тронулась?" Я пожалел, что упомянул об этом. Ему, вероятно, пришло в голову, не имеет ли связь эта вскрывшаяся река и его кровохарканье? Несколько дней тому он говорил мне: "Когда мужика лечишь от чахотки, он говорит: "Не поможет. С вешней водой уйду".
     
     Как беспомощна была медицина!
     
     Туберкулез продолжал делать свое ужасное дело. Уже спустя три месяца после лечения в клинике Остроумова Чехов снова заболел. Иван Щеглов вспоминал: "Я прямо ужаснулся перемене, которая произошла в Чехове... Лицо его было желтое, изможденное, он часто кашлял и зябко кутался в плед, несмотря на то, что вечер был на редкость теплый".
     
     Осенью следующего, 1898 года Чехов писал Суворину: "У меня пять дней было кровохаркание. Но это между нами, не говорите никому... Я стараюсь кровохаркать тайно от своих".
     
     Все последующие годы болезнь прогрессировала. Вот строки из разных писем Антона Павловича: "Доктор Щуровский нашел у меня большое ухудшение - прежде всего было притупление верхушек легких, теперь оно спереди ниже ключицы, а сзади захватывает половину лопатки". "Я все кашляю. Как приехал в Ялту, так и стал булдыхать с мокротой и без оной". "Всю зиму я покашливал да изредка поплевывал кровью". "Я нездоров, у меня плеврит, температура 38°, и это почти все праздники". "Кровь валит и днем, и ночью, как из ведра"...
     
     В июне 1903 года Чехов писал, что был осмотрен самим профессором Остроумовым: "Он нашел у меня эмфизему, дурное правое легкое, остатки плеврита и пр. и пр., обругал меня: "Ты, говорит, калека".
     
     Чехов признавался Лике Мизиновой в письме: "Я не совсем здоров. У меня почти непрерывный кашель. Очевидно, и здоровье прозевал так же, как Вас".
     
     Врачи посылали Чехова на тот или иной курорт и, как правило, не учитывали дальней дороги - поездку на кумыс в Уфимскую губернию Антон Павлович сравнивал с путешествием на Сахалин. Сюда добавлялись неустроенность быта, отрыв от привычной обстановки и близких людей. Не случайно Чехов говорил, что "вынужденная праздность и шатание по курортам хуже всяких бацилл".
     
     Личные ощущения, связанные с болезнью, Чехов нередко передавал героям своих произведений. Так, герой "Рассказа неизвестного человека" глухо кашлял всю ночь, как это часто было у Чехова. Так же, как и писатель, он не спал, бывало, до утра, и у него сильно болел бок. У "неизвестного человека" нередко поднимался сильный жар, горело лицо, ломило ноги, тяжелую голову клонило к столу... У него, как и у Чехова, начались плевритические боли. Наконец, подлинно чеховские ощущения: ночью больному часто бывало холодно, больно и скучно, но днем он упивался жизнью. "Неизвестный человек" как бы полностью повторяет фразу из чеховского письма: "Даже болеть приятно, когда знаешь, что есть люди, которые ждут твоего выздоровления, как праздника".
     
     Одни исследователи считают, что роковую роль в жизни писателя сыграло путешествие на Сахалин - ведь была распутица и ехать пришлось тысячи километров на лошадях, в сырой одежде и насквозь промокших валенках. Другие причиной обострения туберкулезного процесса называли частые переезды из Ялты в Москву в самое неблагоприятное для здоровья время. Третьи биографы сетовали на то, что Чехов запустил болезнь и обратился к врачу только в 37-летнем возрасте. Провал "Чайки" в самое тяжкое для здоровья время, считали четвертые, пагубно сказался на нервной системе Чехова, что не могло, конечно, не привести к обострению туберкулеза. Причина в том, считали пятые, что Чехов всю свою жизнь напряженно работал, почти всегда нуждался материально и, следовательно, не имел возможности полноценно лечиться. Только в последний год жизни он мог считать себя в какой-то мере обеспеченным, но все же не настолько, чтобы в течение целого года жить в соответствующих климатических условиях, не занимаясь постоянным литературным заработком.
     
     Люди, близкие к Чехову, причину "скоропостижного сжигания писателя" видели только в его личной жизни. Ялтинский врач Исаак Альтшуллер писал: "Сестра его Мария Павловна, очень всегда заботившаяся о брате Антоне и духовно больше всех близкая ему, когда выяснилось положение (с болезнью Чехова. - В.Д.), была уже готова покинуть Москву и переехать совсем в Ялту... Но после его женитьбы план этот по психологически понятным причинам отпал. С этого времени условия его жизни резко изменились, и я должен сказать, что изменения эти, к сожалению, не могли способствовать ни лечению, ни улучшению его здоровья... Его молодая жена, которую Антон П. безумно любил, оказалась ужасающей эгоисткой... Черствая, она не понимала больного, оставляла его на целые месяцы одного, кашляющего, температурящего и изнывающего от одиночества. Фатальные последствия этого брака для его здоровья не могли заставить себя ждать". А Бунин сделал такой вывод: "...Ольга Леонардовна - актриса, едва ли оставит сцену... Возникнут тяжелые отношения между сестрой и женой, и все это будет сказываться на здоровье Антона Павловича, который, конечно, как в таких случаях бывает, будет остро страдать то за ту, то за другую, а то и за обеих вместе. И я подумал: да это самоубийство! хуже Сахалина... Они, горячо и самозабвенно любя его, уложат-таки в гроб милейшим образом".
     
     Так кто же прав? Видимо, в известной мере, правы все.
     
     Но, разумеется, главная причина тяжелого течения болезни и преждевременной смерти писателя - в слабости тогдашней медицинской науки. В те времена еще не применялось рентгенологическое обследование больного, и диагностика туберкулеза была затруднена. И все-таки в отдельных случаях врачи достаточно успешно побеждали страшный недуг.
     
     Считалось тогда, что само развитие туберкулеза начинается с верхушки легкого и затем распространяется на его нижние отделы. Поражение только верхушки считалось начальной стадией болезни, тогда как наличие каверны уже относилось к третьей, запущенной стадии. Видимо, чтобы Чехов не думал, что болезнь зашла слишком далеко, врачи клиники профессора Остроумова определили и записали в историю болезни: "Диагностирован верхушечный процесс, который с прекращением кровотечения пошел на убыль. Б-й выписан в отличном самочувствии".
     
     "Доктора определили верхушечный процесс в легких и предписали мне изменить образ жизни. Все! Финита! Бросаю уездные должности, покупаю халат, буду греться на солнце и много есть", - в своей обычной шутливой манере сообщил Суворину Чехов.
     
     Да, тогда еще не было антибиотиков, совершивших коренной перелом в судьбе туберкулезных больных. И тем не менее уже в 1891 году в клинике профессора Остроумова туберкулез легких успешно лечили с помощью искусственного пневмоторакса, то есть вдувания воздуха в полость плевры. Сам профессор Александр Остроумов в 1901 году выступил на Всероссийском съезде терапевтов с докладом, в котором привел такие данные: "В нашей клинике за последние пять лет проведено 146 операций по наложению пневмоторакса. После каждой такой операции у больных, которые считались обреченными, прекращалась температура, исчезали кашель и липкий пот по ночам, восстанавливался аппетит и за считанные 15-20 дней больной выписывался выздоравливающим". Почему же для лечения Чехова не был применен искусственный пневмоторакс? Врачами, судя по всему, этот вопрос даже не обсуждался.
     
     Что же касается лечения, которое Чехов получал в клинике, то нельзя же всерьез думать, что кусочки льда, которые он периодически глотал, или пузырь со льдом, уложенный на грудь, способны вызвать спазм легочных сосудов и тем самым - остановку кровотечения.
     
     А болезнь прогрессировала. Горький об одной встрече с Антоном Павловичем вспоминал: "Однажды, лежа на диване, сухо покашливая, играя термометром, он сказал: "Жить для того, чтобы умереть, вообще незабавно, но жить, зная, что умрешь преждевременно, - уже совсем глупо".
     
     Алексей Серебров подробно описал приезд Чехова и Саввы Морозова на уральский Всеволодо-Вильвенский завод в июне 1902 года. Там есть такой эпизод: "Я беспокоился о Чехове. Сквозь тонкую перегородку мне был явственно слышен его кашель, раздававшийся эхом в пустом темном доме. Так длительно и напряженно он никогда еще не кашлял. И вдруг я уловил протяжный... стон.
     
     На тумбочке у кровати догорала оплывшая свеча... Чехов лежал на боку, среди сбитых простынь, судорожно скорчившись и вытянув за край кровати шею. Все его тело содрогалось от кашля... И от каждого толчка из его широко открытого рта в синюю эмалированную плевательницу, как жидкость из опрокинутой вертикально бутыли, выхаркивалась кровь... Я назвал его по имени.
     
     Чехов отвалился навзничь на подушки, и, обтирая платком окровавленные усы и бороду, медленно, в темноте, нащупывал меня взглядом.
     
     И тут я - в желтом, стеариновом свете огарка - впервые увидел его глаза без пенсне. Они были большие и беспомощные, как у ребенка, с желтоватыми от желчи белками, подернутые влагой слез... Он тихо, с трудом проговорил:
     
     - Я мешаю... вам спать... простите... голубчик..."
     
     На следующий день Морозов увез Чехова в Пермь. А из Перми Чехов написал Бунину: "Все благополучно. Я здоров. Не смейте волноваться".
Записан
Олег Борисович
Старожил
****
Сообщений: 336


Просмотр профиля
РПЦ МП
« Ответ #3 : 01 Февраля 2010, 18:45:28 »

  "У меня чахотка, не иначе..."
     
     До сих пор спорят о том, был ли Чехову вполне ясен диагноз его болезни? И действительно, как мог Чехов, образованный врач, не увидеть у себя симптомы болезни и тем самым "просмотреть" ее? Над этим вопросом, по-видимому, задумывался и сам Чехов. "Как это я мог прозевать у себя притупление?" - писал он брату Михаилу.
     
     Еще в далеком 1884 году в письме к Ивану Сергеенко Чехов упоминает о болезни: "Работы пропасть, денег нет, здоровье негодное. Мечтал к празднику побывать в Питере, но задержало кровохаркание". "Не чахоточное", - прибавляет он в скобках, как бы гоня от себя страшные мысли.
     
     Чехов был хорошим, опытным врачом, поднявшим на ноги, вылечившим сотни больных, в том числе и туберкулезных. Но в то же самое время - был больным. А больной, даже зная, что он болен, обычно опасается, что это могут подтвердить со стороны. Может быть, потому Чехов долгие годы избегал не только серьезного медицинского обследования, но даже медосмотра - боялся получить подтверждение своим догадкам. Этим он напоминал профессора Николая Степановича из его же "Скучной истории", который не рисковал подвергать себя осмотру врача, чтобы по выражению лица своего коллеги, даже если ему не скажут правду, не прочитать приговор и не лишиться последней надежды. "Теперь, когда я сам ставлю себе диагноз и сам лечу себя, временами я надеюсь, что меня обманывает мое неведение, что я ошибаюсь", - рассуждал профессор. А насколько ясно осознавал Антон Павлович свою болезнь уже в 1891 году, видно из его письма Владимиру Тихонову: "Вы совершенно верно изволили заметить, что у меня истерия... Только моя истерия в медицине называется - "чахоткой". Так вот, друг мой, у меня чахотка, не иначе".
     
     Он постоянно был один на один с болезнью. В письме Суворину сообщал: "Я на днях едва не упал, и мне минуту казалось, что я умираю. Быстро иду к террасе, на которой сидят гости, стараюсь улыбаться, не подать вида, что жизнь моя обрывается". И даже в такой критический момент приписка, весьма характерная для Чехова: "Как-то неловко падать и умирать при чужих".
     
     "Он был врач, - писал Горький, - а болезнь врача всегда тяжелее болезни его пациентов; пациенты только чувствуют, а врач и знает кое-что о том, как разрушается организм. Это один из тех случаев, когда знание можно считать приближающим смерть..."
     
     Трезво оценивая состояние своего здоровья и, возможно, предчувствуя приближающийся конец, Чехов 3 августа 1901 года составил завещательное письмо, адресованное сестре: "Милая Маша, завещаю тебе в твое пожизненное владение дачу мою в Ялте, деньги и доход с драматических произведений, а жене моей Ольге Леонардовне - дачу в Гурзуфе и пять тысяч рублей. Недвижимое имущество, если пожелаешь, можешь продать. Выдай брату Александру три тысячи рублей, Ивану - пять тысяч и Михаилу - три тысячи... Я обещал крестьянам села Мелихово сто рублей - на уплату за шоссе... Помогай бедным... Береги мать. Живите мирно".
     
     В этот же день у него, по свидетельству сестры, "кровь шла долго, он все кашлял, бодрился, прятал или же быстренько смывал водой окровавленную чашку и пытался рассказывать очередную веселую историю". Оказывается, именно тогда Антон Павлович занес в "Записную книжку": "Человек любит поговорить о своих болезнях, а между тем, это самое неинтересное в его жизни".
     
     Не хочется прибегать к словам о стойкости, силе духа, хотя здесь они были бы вполне уместны. Доктор Чехов понимал, что с ним происходит. О своих недомоганиях писал, как бы наблюдая их со стороны, порой - чуть ли не извиняясь. Он знал, что панацеи нет. В сущности, ему не оставалось ничего, кроме надежд, разочарований и новых попыток. Мелихово, Крым, Кавказ, юг Франции, опять Крым... И Баденвейлер. Вслед за Буниным нельзя не повторить: "Было поистине изумительно то мужество, с которым болел и умер Чехов!"
     
     "Ich sterbe"
     
     Весной 1904 года здоровье Чехова настолько ухудшилось, что врачи потребовали его срочного отъезда на заграничный курорт. Для этой цели был избран Баденвейлер, горный курорт в Шварцвальде. Накануне отъезда Чехова посетил Николай Телешов. "Хотя я был подготовлен к тому, что увижу, - писал он, - но то, что увидел, превосходило все мои ожидания, самые мрачные. На диване, обложенный подушками, не то в пальто, не то в халате, с пледом на ногах, сидел тоненький, как будто маленький, человек с узкими плечами, с узким бескровным лицом - до того был худ, изнурен и неузнаваем Антон Павлович. Никогда не поверил бы, что возможно так измениться. А он протягивает слабую восковую руку, на которую страшно взглянуть, смотрит своими ласковыми, но уже не улыбающимися глазами и говорит: "...Прощайте. Еду умирать... Поклонитесь от меня товарищам... Пожелайте им от меня счастья и успехов. Больше уже мы не встретимся".
     
     В Баденвейлер Чехов с женой приехал 9 или 10 июня. Первые дни он чувствовал себя бодро, говорил о своих планах, мечтал о путешествиях. Но вскоре эмоциональный подъем спал, и Чехов начал метаться, переезжать из гостиницы в гостиницу, затем - в частный дом, но и там повторилось то же само: пара спокойных дней, потом снова желание срочной смены места жительства...
     
     Что касается лечения, то он очень скоро понял, что диета, прописанная ему, ничего не даст: "Во всем этом много шарлатанства", - писал он сестре. И, вместе с тем, очень радовался, что здесь его жена имеет возможность лечиться. "Ольга уехала сейчас в Швейцарию, в Базель, лечить свои зубы". "Теперь у нее коренные - золотые, на всю жизнь". Писал сестре и матери ободряющие письма: "Здоровье мое поправляется, входит в меня пудами, а не золотниками", "Здоровье с каждым днем все лучше и лучше"... Со своим университетским товарищем за два дня до смерти был чуть более откровенен: "У меня все дни была повышена температура, а сегодня все благополучно, чувствую себя здоровым, особенно когда не хожу, т.е. не чувствую одышки... Одышка тяжелая... хоть караул кричи... Потерял я всего 15 фунтов весу. Простите, голубчик, за беспокойство, не сердитесь..."
     
     Доктор Эрик Шверер, лечивший Чехова в Баденвейлере, после его смерти напечатал в местной газете пространный рассказ, где изложил свою точку зрения на болезнь и кончину писателя. Вот несколько отрывков: "Здешний климат действовал прекрасно на здоровье господина Чехова, но потом, вследствие высоких температур, которые вызывались прогрессировавшим процессом бугорчатки легких, вес тела начал падать, наступило сильное расстройство кишечника... До наступления кризиса я был уверен, что его жизнь еще продлится несколько месяцев, и даже после ужасающего припадка во вторник состояние сердца еще не внушало больших опасений, потому что после впрыскивания морфия и вдыхания кислорода пульс стал хорошим, и больной спокойно заснул... Только в ночь с четверга на пятницу, когда после первого камфарного шприца пульс не поправился, стало очевидным, что катастрофа приближается... Лечение проводилось комплексное. Во вторник в связи с ослаблением деятельности сердца пришлось в три приема давать наперстянку, а в среду, в связи с сильным припадком сердечной слабости, - большие дозы камфары. В четверг он почувствовал себя сравнительно хорошо, пульс и аппетит были удовлетворительны. Спал хорошо до часу ночи, это уже начиналось 2 июля, проснулся от сильного удушья, и разразилась катастрофа... Он лечился у меня три недели, но в первый же день, осмотрев его, я выразил опасение в связи с его больным сердцем, которое значительно хуже легкого. Господин Чехов был удивлен: "Странно, но в России никто и никогда не говорил мне о больном сердце". Он не поверил мне, я это понял... Он, видимо, замечательный писатель, но очень плохой врач, если решился на различные переезды и путешествия. При его тяжелейшей и последней форме бугорчатки легких надо было сидеть в тепле, пить теплое молоко с малиной, содой и наперстянкой и беречь каждую минуту жизни. А он мне все рассказывал, что в последние три года объездил пол-Европы. Сам себя и загубил... Он переносил свою тяжелую болезнь, как герой. Со стоическим, изумительным спокойствием ожидал он смерти. И все успокаивал меня, просил не волноваться, не бегать к нему часто, был мил, деликатен и приветлив".
     
     Развязка наступила в ночь с 1 на 2 июля 1904 года. По свидетельству жены Ольги Леонардовны, в начале ночи Чехов проснулся и "первый раз в жизни сам попросил послать за доктором. Я вспомнила, что в этом же отеле жили знакомые русские студенты - два брата, и вот одного я попросила сбегать за доктором, сама пошла колоть лед, чтобы положить на сердце умирающего... А он с грустной улыбкой сказал: "На пустое сердце льда не кладут"... Пришел доктор (Шверер. - В.Д.), велел дать шампанского. Антон Павлович сел и как-то значительно, громко сказал доктору по-немецки (он очень мало знал по-немецки): "Ich sterbe". Потом повторил для студента или для меня по-русски: "Я умираю". Потом взял бокал, повернул ко мне лицо, улыбнулся своей удивительной улыбкой, сказал: "Давно я не пил шампанского...", покойно выпил все до дна, тихо лег на левый бок и вскоре умолкнул навсегда".
     
     Поминальная молитва
     
     Утром 5 июля гроб с телом Чехова отправился в далекий путь, в Москву.
     
     Газета "Русские ведомости" сообщала: "Вся Россия следит за движением праха любимого писателя. Сперва решено было, что тело прибудет через Вержболово в Петербург, откуда немедленно проследует в Москву. Но из-за оплошности вдовы, которая известила о прибытии тела неточно, гроб Антона Павловича был встречен в Петербурге не многотысячной толпой, которая приготовила речи, венки и цветы, а десятком репортеров... Москве ошибка Петербурга послужила уроком. Только опять и сюда тело великого русского писателя было доставлено в вагоне, на котором красовалась надпись "Для перевозки свежих устриц".
     
     Газета "Киевлянин": "Еще до приезда поезда в Петербург на Варшавский вокзал, журналисты столичных и провинциальных газет обратились к господину начальнику вокзала Пыменову с вопросом: "На какой перрон прибудет траурный вагон с гробом великого певца земли русской?" Начальник переспросил: "Чехов?" И ответил уже со знанием дела: "Да, кажется есть такой покойник. Впрочем, точно не знаю, ибо их у меня в поезде два".
     
     "Московские ведомости": "Оглянитесь вокруг: это все та же серенькая публика - чиновники, офицеры, врачи, студенты, барышни, литераторы, профессора, которых так мастерски описывал в своих рассказах Чехов! Они все здесь! Все пришли проститься с ним!.. А безобразия с гробом великого сына России продолжались. Когда поезд остановился у перрона, то сначала выпустили пассажиров, потом освободили багажный вагон, тут же загнали весь состав на запасной путь и лишь затем, после часового ожидания, маневровый паровозик, выплевывая пар и копоть, притащил к перрону долгожданный и печально знаменитый вагон номер Д-1734 с надписью, которая оскорбляет каждого нормального человека".
     
     Газета "Русская мысль": "Венки были от целых городов, несколько сотен венков с траурными лентами. Многотысячная толпа жалобными голосами пела "Святый Боже". Чехова несли на руках через всю Москву. Все балконы были заняты, и усеяны людьми окна домов. Процессия останавливалась у тех мест, которые были освящены именем Чехова, и там служили литии. Служили их у Тургеневской читальни, у осиротевшего Художественного театра, у памятника Пирогову... У входа в Новодевичий монастырь стояли сотни людей. Похоже было, что это храмовый праздник. Своеобразным звоном монастырский колокол возвестил прибытие тела... Долго ждали речей, даже когда гроб был уже засыпан. Но передали, что покойным было выражено желание, чтоб над его могилой не было речей. Двое-трое ораторов из необозримо огромной толпы сказали заурядные слова, досадно нарушившие красноречивое молчание, которое было так уместно над свежей могилой грустного певца сумеречной эпохи".
     
     Александр Куприн в тот день сделал в дневнике такую запись: "Среди моря венков, памятных лент и скорбных посвящений я разглядел надпись "На могилу такого писателя, как Ты, венок должен возложить каждый читатель"... Расходились с кладбища медленно, в молчании. Я подошел к матери Чехова и без слов поцеловал ее руку. И она сказала усталым, слабым голосом: "Вот горе-то у нас какое... Нет Антоши".
     
     Владимир Короленко писал в "Киевском телеграфе": "9 июля Россия будет помнить всегда... Смерть Чехова всколыхнула все то, что было чуткого в обществе, что любило красоту, лелеяло идеалы, тосковало по лучшим временам, - все, для чего Чехов был каким-то таинственным воплощением и красоты, и изящества, и чудесной народной печали".
     
     ...Смерть великого человека - всегда огромная утрата, но когда он уходит из жизни столь рано, уходит в расцвете дарования, потеря особенно тяжела. Антон Павлович знал, что болен смертельно. И понимал при этом, что надо не плакаться, не подавать вида, что тебе плохо, хуже, чем всем другим. "Коль принадлежишь к племени людей, то все равно рано или поздно будешь страдать и умрешь, а раз так, значит, надо прожить до конца своего тихо, не рвать занавес в клочья, не вынуждать близких к страданию". Он шел своим путем, один на один со своей совестью, и совесть эта ни разу не увела его в сторону, не позволила написать ни строчки, которой бы устыдился впоследствии - строгая совесть духовно чистого человека. Он не умел жить иначе даже тогда, когда оставались считанные часы.
     
     
     
Валерий Дружбинский
www.bg-znanie.ru/article.php?nid=33962
Записан
Страниц: [1]
  Печать  
 
Перейти в:  

Powered by MySQL Powered by PHP Valid XHTML 1.0! Valid CSS!