«И в небесах я вижу Бога». О Лермонтове и его жребии.Александр Моторин
15 июля 1841 года (по григорианскому календарю эта дата падает на 28 июля) недалеко от Пятигорска стрелялись М.Ю. Лермонтов и Н.С. Мартынов. Лермонтов был убит. Ему было 26 лет. Роковая пуля оборвала жизнь не только тонкого художника слова, но и глубокого мыслителя, сосредоточенного на проблеме, которая мало кого занимала в те годы, став актуальной лишь много позже: тьма и свет в душе человека. Дуэль ЛермонтоваПодобно многим современникам, Лермонтов остро переживал и, как художник, отображал борения разнонаправленных духовных стремлений. Вместе с тем он пытался постичь и образно запечатлеть наклонности и возможности бездуховного сознания: рассудочно-скептического и чувственного. Всего более занимала его духовная борьба, происходившая на уровне, определяемом противостоянием христианской мистики и антихристианского демонизма. Вопрос о преобладании у Лермонтова того или другого из этих двух основных направлений ставился всегда – со времен Белинского, который признался в письме к В.П. Боткину от 17 марта 1842 года, что ценит в произведениях Лермонтова и вообще в словесности «демонский полет – с небом гордую вражду», «демонские элементы»[1]. Эта точка зрения отразилась в статье Белинского «Стихотворения М. Лермонтова» (1841).
Люди, весьма далекие от взглядов Белинского, также усматривали в творчестве Лермонтова преобладание богоборческого, гордого, «отрицательного» воззрения. На этой точке зрения стояли такие непохожие друг на друга критики, как Ап. Григорьев и С. Бурачок[2].
Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями» с осуждением указывает, что в поэзии Лермонтова преобладает демонизм, правда, вялый и в зрелом творчестве несколько теснимый христианской мистикой: «Признавши над собой власть какого-то обольстительного демона, поэт покушался не раз изобразить его образ, как бы желая стихами от него отделаться», и это особенно заметно, по мнению Гоголя, в «Сказке для детей»: «Может быть, с окончанием этой повести… отделался бы он от самого духа и вместе с ним и от безотрадного своего состояния»[3].
Новая волна прочтений, благосклонных к демонизму или же осуждающих его предполагаемое у Лермонтова преобладание, поднялась на переходе от XIX к ХХ веку. В.С. Соловьев в речи «Лермонтов» (1899) отметил в «гении» поэта «обуявшую соль… демонизма» и в особенности порабощенность «демоном кровожадности», «демоном нечистоты» и главенствующим «демоном гордости»[4]. По мнению Соловьева, «религиозное чувство, часто засыпавшее в Лермонтове, никогда в нем не умирало», но все-таки уступало «злому началу»[5].
Д.С. Мережковский в книге «М.Ю. Лермонтов – Поэт сверхчеловечества» (1908–1909) утверждает, что Лермонтов – единственный в «русской литературе до конца не смирившийся», подлинно «гордый человек»[6], отличающийся «святым кощунством, святым богоборчеством»[7], так что «во всей его поэзии, которая есть не что иное, как вечный спор с христианством, нет вовсе имени Христа»[8].
Демонизм, будто бы преобладающий у Лермонтова, приветствуется в книге А. Закржевского «Лермонтов и современность» (Киев, 1915). Подобная точка зрения господствует и после 1917 года, причем демонизм в большинстве случаев оценивается положительно: то как стихийный атеизм, то как разновидность человеческого самоутверждения. В течение 1920–1930-х годов духовное восприятие демонизма увядает, и соответствующие образы Лермонтова начинают казаться условным философско-поэтическим иносказанием. Редкое исключение составляет толкование Даниила Андреева, включенное в неизданную в свое время книгу «Роза мира» (1950–1958). Отмечая глубину и силу «богоборческой тенденции» у Лермонтова, Андреев указывает, что ей изначально противостоит «светлая задушевная теплая вера» и ранняя смерть поэта воспрепятствовала «предельной поляризации этих двух тенденций, в их смертельной борьбе, в победе утверждающего начала и в достижении наивысшей мудрости»[9].
Мысль о преобладании богоборчества в творчестве Лермонтова нашла отражение в «Лермонтовской энциклопедии» (М., 1981), в частности в статье Е.М. Пульхритудовой «Богоборческие мотивы». В обобщающих – помещенных в новых словарях русских писателей – статьях В.Э. Вацуро «богоборческие мотивы», «богоборческий пафос» у Лермонтова представляются совершенно оттесняющими образы мистического смирения[10].
Во второй половине XIX века постепенно сложилось противоположное мнение, согласно которому в зрелом творчестве Лермонтова все-таки возобладало христианско-мистическое направление, явленное в лучших и потому самых весомых произведениях.
А.О. Смирнова, лично знавшая поэта, в своих воспоминаниях, составлявшихся в 1870-х – начале 1880-х годов, заметила: «У него религиозная струна очень поразительна»[11]. По мнению В.Д. Спасовича, зрелый Лермонтов был готов стать главным художественным выразителем православно-славянофильских воззрений: «По врожденной сильной наклонности к национальному… по нерасположению своему к европеизму и глубокому религиозному чувству, вдохновляющему “Ветку Палестины”, и множеству прекраснейших мотивов Лермонтов был снабжен всеми данными для того, чтобы сделаться великим художником того литературного направления, теоретиками коего были Хомяков и Аксаковы»[12].
Эта точка зрения особенно распространилась в исследованиях, приуроченных к 50-летней годовщине со дня гибели поэта. Известный историк В.О. Ключевский в статье «Грусть (Памяти М.Ю. Лермонтова, умер 15 июля 1841 г.)» (1891) пишет: «Поэзия Лермонтова… на последней ступени своего развития близко подошла к… национально-религиозному настроению, и его грусть становилась художественным выражением того стиха-молитвы, который служит формулой русского религиозного настроения: да будет воля Твоя. Никакой христианский народ своим бытом, всею своею историей не прочувствовал этого стиха так глубоко, как русский, и ни один русский поэт доселе не был так способен глубоко проникнуться этим народным чувством и дать ему художественное выражение, как Лермонтов»[13].
П.А. Висковатый (Висковатов) в книге «М.Ю. Лермонтов: Жизнь и творчество» (М., 1891) усматривает в зрелом творчестве Лермонтова выражение мистической веры в Бога: «Он отнесся отрицательно лишь к явлениям современной ему жизни. Но в жизни нашей кроме интересов времени теплится и вечное, то есть то, что живет рядом, а порою и наперекор случайному, современному. И вот в этом Лермонтов не был скептик»[14].
К сходному воззрению пришел и Н.А. Котляревский в исследовании «М.Ю. Лермонтов: Личность поэта и его произведения. Опыт историко-литературной оценки» (СПб., 1891): «Поэт и в прежние годы обращался иногда к религиозным темам. Но уловить какое-нибудь положительное религиозное признание в его ранних стихах было невозможно… Последний отзвук прежнего непокорного отношения к Богу… мы встречаем в стихотворении “Благодарность”… но эту дерзкую речь поэт искупил другими – молитвенными речами»[15].
Христианское вероисповедное направление в зрелом творчестве Лермонтова отмечали также К. Бархин (1912), П. Федоровский (1914), С. Шувалов (1914)[16]. Однако в исследованиях данного ряда содержание произведений Лермонтова изучалось недостаточно подробно и потому выводы не обретали необходимой силы убеждения и воздействия. А после 1917 года такая точка зрения вообще была предана забвению.
Лишь с 1990-х годов сложное становление православно-мистического художественного направления у Лермонтова стало постепенно обосновываться вдумчивым филологическим толкованием его произведений[17].
Чтобы выяснить действительное соотношение демонического магизма, христианской мистики, рассудочности и чувственности в творческом сознании Лермонтова, надо с особым вниманием обратиться к ключевым в этом смысле лирическим произведениям.
Грани лирического сознанияВопрос о борьбе части высших духов с Богом-Творцом привлекал Лермонтова всегда, что, в частности, нашло отражение в работе над поэмой «Демон», начатой в 1829 году, длившейся в течение всей творческой жизни и запечатлевшей постепенный переход от сочувствия Демону к осуждению его как «духа порочного», «злого»[18]. Резкий перелом авторского отношения обозначился в переработке 1838 года, когда в заключительном посвящении, в самой последней строке всё содержание поэмы названо «больной души тяжелым бредом» (2; 486).
Однако в первые годы творчества Лермонтов порой усматривал некую мрачную привлекательность в демонической одержимости. Позднее, в «Сказке для детей» (1839–1840), изображая демона насмешливо-уничижительно, поэт вспомнит:
Я прежде пел про демона иного:
То был безумный, страстный, детский бред.
…Мой юный ум, бывало, возмущал
Могучий образ. Меж иных видений,
Как царь, немой и гордый, он сиял.
(2; 72–73)
Подобное болезненное состояние «юного ума» выразилось, например, в стихотворении «Мой демон» (1829), где о духе-покровителе сказано:
Собранье зол его стихия.
…Он недоверчивость вселяет,
Он презрел чистую любовь,
Он все моленья отвергает,
Он равнодушно видит кровь.
(1; 110)
Впрочем, уже в одноименном стихотворении 1831 года то же самое настроение развивается до грани разочарования в демонизме:
И гордый демон не отстанет,
Пока живу я, от меня…
И, дав предчувствия блаженства,
Не даст мне счастья никогда.
(1; 252)
Вообще вернее говорить лишь об отдельных случаях начального, частичного демонизма у Лермонтова, когда его душа сознательно принимает искусительные внушения злого духа, выражает их логику от своего имени, но при этом сохраняет способность самоотчета, свободу выбора собственных решений.
Мир видится поэту бореньем различных духов, и он порою склонен менять привычное христианское соотношение добра и зла. Так, в стихотворении «Бой» (1832) в схватке «сынов небес» злой дух представляется «в одежде чернеца» (1; 275), символизирующей в христианстве благую духовную силу. Бог в подобных стихотворениях представляется злым, а сатана добрым или стремящимся к добру. Бог мнится виновником всего несовершенства в мироздании и человеческой душе:
Я не для ангелов и рая
Всесильным Богом сотворен;
Но для чего живу, страдая,
Про это больше знает Он.
(1; 210)
Сходный упрек Творцу, выраженный в еще более сдержанном намеке, звучит в «Ангеле» (1831): здесь изображается, как ангелы Божии низводят в несовершенный земной мир «души младые», обрекая их на скуку, томление, страдание – ведь из песен ангелов эти души узнают о «блаженстве безгрешных духов» (1; 205). В душе юного Лермонтова таится вопрос: зачем «Бог великий» не сотворил человеческие души безгрешными, зачем позволил ряду ангелов пасть в порыве самоутверждения, зачем не сохранил на земле рай? Поэту еще не внятна мысль о величии богоданной свободы выбора, дарованной разумным тварям, – и прежде всего выбора между верностью и неверностью Богу.
В стихотворении «Смерть» (1830 или 1831) изображается обратный, наступающий после «земного краткого изгнанья» (1; 236) путь души к Богу. Поэту представляется, что и после земных страданий и заблуждений, невольных и невинных – «детских» (с точки зрения лирического героя), – Бог не допускает душу в вечный мир счастья и блаженства, но требует непонятного для нее раскаяния:
Я вздрогнул, прочитав свой жребий.
Как? Мне лететь опять на эту землю,
Чтоб увидать ряды тех зол, которым
Причиной были детские ошибки?
(1; 236)
Не решаясь прямо богохульствовать, Лермонтов представляет всё случившееся страшным сном и даже во сне обрывает свой ропот:
Я на Творца роптал, страшась молиться,
И я хотел изречь хулы на небо,
Хотел сказать…
Но замер голос мой, и я проснулся.
(1; 236)
Здесь выразилась обычная у Лермонтова незавершенность, непоследовательность демонизма, готовность уступить воле Божией.
Недовольство Творцом порождает ряд ернических, насмешливых молитв, проникнутых упреками, скрытыми и явными; в подобном настроении поэту кажется, что Бог недостоин искренних молений. Так в «Моей мольбе» («Да охранюся я от мушек…»; 1830). Так и в «Юнкерской молитве» (1830):
Я, Царь Всевышний,
Хорош уж тем,
Что просьбой лишней
Не надоем.
(1; 291)
Иногда, как в «Желании» (1832), юный поэт молится искренне, но пребывая в состоянии неосознанного своеволия, и потому прошение оттесняется повелением, а обращение к личному Богу – взыванием к неопределенному духовному множеству: «Дайте мне…» (1; 277). И в то же время, например в стихотворении «Как в ночь звезды падучей пламень…» (1832), поэт признает, что подобные «мечтанья рая» (о которых говорится в «Желании») по сути призрачны, обманны, ибо навеваются падшими духами в душу, им уподобляющуюся (символ «звезды падучей»):
Молю о счастии, бывало,
Дождался наконец,
И тягостно мне счастье стало,
Как для царя венец.
И все мечты отвергнув, снова
Остался я один –
Как замка мрачного, пустого
Ничтожный властелин.
(1; 263)
Таким образом, разочарование в демонизме зрело в душе Лермонтова изначально. Уже в раннем творчестве, исследуя возможности демонизма, поэт показывает, как на такой почве развивается неверие ни во что, нежелание жить:
Что толку жить!.. Без приключений
И с приключеньями – тоска.
(1; 284)
Позднее это настроение он чеканно выразит в стихотворении «Благодарность» (1840), а также «И скучно и грустно» (1840).
По мнению зрелого Лермонтова, неверующее сознание, проистекающее из демонического богоборчества, – это основная «болезнь» века. Он описал эту болезнь в образе Печорина, как объяснил потом в предисловии ко второму изданию романа «Герой нашего времени». Лермонтову понятно, что неверие, скепсис основаны непосредственно на холодном рассудке. В стихотворении «Валерик» (1840) лирический герой признается:
Теперь остынувшим умом
Разуверяюсь я во всем.
(1; 54)
Правда, он тут же дает понять, что неверию предпочитает веру (в данном случае некую неопределенную смесь христианства и ислама – некое неясное смирение перед благим Богом). В стихотворении «И скучно и грустно» «слово рассудка» с сопутствующим «холодным вниманьем» представляется корнем неверия и разочарования.
Рассудочно-скептическое состояние души порождает в творчестве Лермонтова то, что принято называть «реализмом», «критическим реализмом». Мельком отразившись в лирике, это художественное направление вполне развернулось в романе «Герой нашего времени» – в слоге Печорина и автора-повествователя (за исключением предисловия ко второму изданию, где выразился более высокий уровень авторского сознания, присущий самому Лермонтову). Позитивистское литературоведение второй половины XIX века и в особенности советское литературоведение слишком преувеличивали значение реализма у Лермонтова. При таком подходе всё обилие духовного (мистического, магического) содержания в произведениях писателя приходилось считать условностью – «частью лирическими, частью риторическими приемами»[19]. В течение всего ХХ века не угасали споры о соотношении романтизма и реализма в творчестве Лермонтова[20].
В целом поэт мало обольщался бездуховным рассудочным неверием: слишком приземленным и безысходным, слишком тупым и плоским представлялось ему такое сознание. Более ярким, хотя еще менее частым оказалось в его творчестве увлечение другим видом бездуховности – чувственностью, которая порою представлялась ему, как и некоторым его современникам, мирным прибежищем, пригодным хотя бы для временного успокоения души.
У Лермонтова есть стихотворения, глубоко и ярко выражающие прилив сентиментальности. В «Памяти А.И. О<доевско>го» (1839) обычная печаль о трагической, необратимой утрате друга находит обычное чувственное утешение:
Мир сердцу твоему, мой милый Саша!
Покрытое землей чужих полей,
Пусть мирно спит оно, как дружба наша
В немом кладбище памяти моей!
(1; 34)
Но утешение это не удовлетворяет душу по причине своей бездуховной безысходности:
Дела твои, и мненья,
И думы – всё исчезло без следов,
Как легкий пар вечерних облаков…
(1; 34)
Глубоко развитое чувственное мировоззрение выражено и в стихотворении «Родина» (1841): очарование родной природы и деревенской жизни представлено при заявленном изначально отрицании рассудочности и в то же время при отрицании какой бы то ни было значимости отечественных духовных верований, «темной старины заветных преданий»:
Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой…
(1; 63)
Однако опыты такого рода единичны у Лермонтова. Они возникали, когда душа, истерзанная духовными бореньями, особенно требовала временного отдыха, забвения. Сентиментальный, «руссоистский» уклон в творчестве поэта был замечен в начале ХХ века[21].
Основное противостоящее демоническому богоборчеству направление в творчестве Лермонтова – мистическое с более или менее отчетливо выраженными христианскими, православными признаками. Проблесками оно появлялось уже в самом начале творчества, как и бывает с глубоко укорененными наклонностями души. В 1829 году поэт пишет стихотворение «Покаяние» в виде разговора «попа» и «девы», где в лицах изображено таинство исповеди, причем изображено проникновенно, с пониманием существа мистической жизни христианина: исповедь девы свидетельствует о ее недовольстве Богом, будто бы несовершенно устроившим мир (и это созвучно демоническим настроениям юного Лермонтова). Однако поп указывает на заблуждение девы:
Если таешь ты в страданье,
Если дух твой изнемог,
Но не молишь в покаянье:
Не простит великий Бог!..
(1; 97)
И за священником, по воле автора, остается последнее слово. Исповедь человека, грешного своеволием, но не вполне понимающего собственную вину, воспроизведена затем в поэме «Мцыри».
В том же 1829 году, в пору первого творческого цветения, Лермонтов пишет стихотворение «Молитва» (по сути – покаяние перед Богом), в котором выражено осознание греха гордости и своеволия как «заблуждения» уклоняющейся от Бога души:
Не обвиняй меня, Всесильный,
И не карай меня, молю…
За то, что в заблужденье бродит
Мой ум далеко от Тебя…
За то, что мир земной мне тесен,
К Тебе ж проникнуть я боюсь
И часто звуком грешных песен
Я, Боже, не Тебе молюсь.
(1; 117–118)
В стихотворении «Исповедь» (1831) поэт пытается заставить свою сомневающуюся душу увериться в ценностях христианской веры: «Я верю, обещаю верить…» (1; 190).
(Окончание следует)