Судьбы солдатскиеОчеркГода три назад бродили мы с Павлом Петровичем в окрестностях древней Цебельды в надежде отыскать следы прошлой жизни и, уже по возвращению, позвонили Багратовичу. Сделай это сразу по прибытии – и не видать бы нам не только Цебельды, но и вообще Абхазии, резко сократившейся бы до размеров комнаты и роскошного стола. Багратович уверен, что человек рождён исключительно для застолья и вообще наслаждения жизнью. Во всяком случае, именно для этого рождён настоящий абхазец, а заодно и гости, попавшие в его объятия.
Александр Багратович Колбая встретил нас в Мерхеули возле школы, стены которой помнят самого Лаврентия Павловича Берия, и потащил к себе в знаменитое «кафе Маруси Ивановны». Так он с гордостью величает столовую в своём вечно распахнутом для гостей доме. Как он только не устаёт от них – уму непостижимо?! И вот мы уже сидим вдоль уставленного разносолами стола, почётное место на котором занимали чача, более известная как «виски Маруси Ивановны», белое вино самого хозяина – шампанское рядом с ним просто жалкий суррогат, дивное «чёрное» вино шурина Нугзара Ивановича Гурцкая, по такому случаю извлечённое из заветного погребка, знаменитая аджика коварно именуемая «повидло Маруси Ивановны» и, конечно же, пхали, которое так может приготовить только Марина Ивановна, его жена, именуемая почему-то Марусей. Вообще здесь культ её во всём, который Багратович объясняет просто:
– Святая женщина, терпит меня всю жить и отмаливает грехи мои. Наверное, поэтому Господь попускает мне и позволяет ещё пожить.
Наверное, истово молилась Марина Ивановна и услышал Господь, коли в прошлую войну с Грузией метили пули Багратовича, да не дырявили, глушили взрывы, да осколки шелестели мимо. Ну, а контузии – то это так, чтобы помнил, кто молился за него.
Засиделись мы в тот раз допоздна, традиционные тосты сменил неторопливый разговор об истории Абхазии, коснулся Великой Отечественной и тут Багратович, вдруг посуровев, неожиданно встал и вышел. Вернулся он довольно быстро и протянул записную книжку с обтрёпанными краями.
– Отца моего записи, – он бережно положил её на стол, аккуратно, словно боясь повредить, раскрыл. – Отец в плен попал в сорок втором на Баксане. Там тогда бои тяжелые были, наших полегло немало.
Он помолчал, погружённый в свои мысли, задумчиво переворачивая достаточно ветхие листочки с местами расплывшимися строками. Это была не только встреча с отцом – теперь, через много лет, не понаслышке зная, что такое война, он листал не просто страницы записной книжки – он прочитывал, нет, проживал вместе с отцом самый тяжелый временной отрезок его жизни, его солдатской судьбы.
Нугзар потянулся к сигаретам – из всех нас он один знал, что такое плен, пусть не немецкий, а грузинский, но хрен редьки не слаще, закурил, глубоко затянулся:
– Да, хлебнул дядя Баграт, – задумчиво протянул он.
Павел Петрович взял блокнот, полистал, вчитываясь в едва различимые выцветшие строки:
– Давай я его в цифру переведу. Может, удастся разобрать.
Я скептически взглянул на эти почти истлевшие листки в отдалённо напоминающей обложку синей картонке: да, Павел Петрович, по силам ли ноша? Здесь впору целому экспертному учреждению корпеть…
***
Поначалу изредка спрашивал его: ну, как работа по дешифровке? В ответ мой друг уклончиво пожимал плечами и односложно отвечал: работаю. Потом за текучкой и вовсе забылось, пока однажды, почти год спустя, Павел Петрович не принёс флэшку: он сдержал данное однажды слово.
– Почитай, может быть, напишешь когда-нибудь.
Я просмотрел сначала бегло, лишь бы суть схватить, потом перечитал ещё раз и ещё: нет, не то, мало фактуры, из одних этих записей рассказ не получится, а поездку в Абхазию в ближайшее время не планировал.
В конце апреля заехал на минутку Павел Петрович и прямо с порога:
– Ну, надумал написать об отце Багратовича? Ко Дню Победы в самый бы раз…
Это был не вопрос и даже не предложение, скорее, приказ по тону. Хотел возразить, но подумалось: время уходит, можно и не успеть – только за два года сам трижды с Богом повстречался сначала в Сирии, потом и на Донбассе. Отложив все дела, вечером взял записи, оставленные другом, и уже вчитывался в каждое слово, в каждую фразу – зацепило, да так, что с трудом оторвался от них далеко заполночь.
Как всё-таки по-разному складывается судьба на войне. Кому-то повезло пройти её, как по светлой улице у всех на виду, а кто-то до конца остался в тени, познав сначала горечь плена, потом отчуждение и недоверие. И шли они по жизни без вины виноватые, прожившие все годы с клеймом позора, не оправдываясь, но и не стыдясь своей жизни. Да и в чём стыдится то? В том, что до конца остались верны присяге, перенесли боль и унижения, но не сломались, не опозорили седины отцов и открыто смотрели людям в глаза?
А ведь на фронте, пожалуй, легче было. Страшно, конечно, но страх где-то глубоко спрятан, не на показ – стыдно выставлять его наружу, не в чести он. По себе знаю, что на войне главное даже не погибнуть – к этому внутренне готов, хотя всегда так хочется жить, а пуще смерти боишься погибнуть в безвестности, когда о твоей смерти будут знать лишь враги и лишь они вольны сказать правду или оболгать тебя, уже мертвого. Не даром говорят, что на миру и смерть красна, а как избежать навета тем, кто попал в плен или вовсе сгинул безвестно для близких? Как доказать, что ты не превратился в пепел крематория, в лагерную пыль, а выжил всем смертям назло не потому, что честь уронил, а потому, что сохранил её. Потому, что вера твоя, предками завещанная, крепость духа оказались сильнее мук физических?
***
Командир с осунувшимся лицом и сорванным до хрипоты голосом отдавал команды, пытаясь гомонящую толпу кое-как сбить в колонну. Пожилой грек разливал из курдюка вино, женщина в черном резала ломтями сырный круг, торопливо раздавая их новобранцам.
Мать Баграта бережно освободила от платка потемневшую от времени икону:
– Приложись, сынок, приложись, это заступница наша Иверская Божья Матерь. Она убережёт тебя, силы даст выстоять…
– Да что ты, мама, люди увидят, что скажут? Я же комсомолец, – отбивался Баграт, косясь на окружающих.
– Приложись, сынок, приложись, сила в ней есть. Чудотворная она, с самого Афона в наш монастырь привезена, – уговаривала мать, мелко осеняя крестом.
Баграт неумело ткнулся губами в теплую, пахнущую пихтой, икону, торопливо поцеловал маму и, махнув рукой, бросился догонять уже завернувшую за угол колонну.
А мать так и стояла с поднятой над головой иконой, шепча молитвы, веря, что силы небесные уберегут её младшенького от беды. И вместе с нею смотрела вслед уходящим икона Иверской Божьей Матери, словно запоминая каждого из них, чтобы спасти их, уберечь, исцелить.
***
16 августа 1942 года части 49-го горнопехотного корпуса, ведомые капитаном Гейнцем Грот, вышли к перевалу Басса. Впереди таранил небо Эльбрус, напялив шапки облаков, словно папаху, на самую макушку, Клухорский и Марухский перевалы, выводящие на Военно-Сухумскую дорогу, и вожделенное море.
Гейнц хорошо знал эти места – немало исхоженных троп и взятых подъёмов еще до войны, вместе с советскими альпинистами. Но покорить даже неприступную вершину оказалось проще, чем взять перевалы и выйти на побережье – на знакомом до камешков пути стеной стали бойцы горийской дивизии. Голодные, в изорванных гимнастёрках, они, расстреляв все патроны, схлёстывались в рукопашной, погибали, но не сдавались.
Лейтенант шестой роты семьсот девяностого стрелкового полка триста девяносто второй стрелковой дивизии Баграт Колбая в плен не сдавался – его взяли второго сентября сорок второго года, когда взвод разведки, перейдя вброд обмелевший Баксан, напоролся на немецкие танки. Именно взяли – расстрелявшим все патроны и бросившимся в рукопашную, но напоровшимся на автоматную очередь в упор.
И потянулись дни – нет, не дни и даже не месяцы – два с половиной года унижений, боли, выживания, балансирования на грани жизни и смерти.
– Эй, ты, Сталин! – хохотала охрана, выдергивая по волоску усы.
И мутнело сознание от острой боли и по лицу текла кровь.
– Эй, ты, Сталин! – ярилась охрана и кованые сапоги впивались в бока измождённого тела, круша рёбра. И долго ещё он отхаркивал кровавые сгустки, задыхаясь от боли в груди.
– Эй, ты, Сталин! – издевалась охрана, бросая гнилую брюкву пленным – истощенным теням, едва передвигавшим ноги. И они, доставая её из жидкой грязи, жадно ели, давясь кусками, потому что эта гнилая брюква была шансом на выживание.
Эти кавказцы все на одно лицо – лицо Сталина, так им ненавистного, и они с особой лютостью вымещали свою ненависть на этом пленённом ими абхазе.
Что греха таить – кто-то не выдерживал и, сломленный голодом и издевательствами, становился капо – бригадиром, старостой, лагерной обслугой.
Но Баграт не зря носил славное и гордое царское имя – не сдался. Не просил пощады, когда этапом шёл до самого кременчугского шталагеря №346А, а его травили собаками и били прикладами по голове. И на каждом десятке пройденных метров оставались трупы забитых насмерть людей, забитых лишь потому, что были они людьми низшей расы, других традиций, другой культуры, другой веры.
Не просил пощады, когда в конце ноября сорок второго их, завшивевших, шатающихся от голода и холода загнала охрана под гогот ударами прикладов и выстрелами в ледяную воду – позаботились о гигиене. Тех, кто, обессилев, не смог выбраться на берег, приняла река, избавив их от мук.
Их последних сил карабкался Баграт по осклизлому глинистому берегу и вновь скатывался обратно в воду – скрюченные холодом пальцы не слушались и скользили по ветвям лозняка. И вдруг в горящем закате увидел Баграт Иверскую Божью Матерь, протягивающую ему руки.
– Спаси и сохрани, Матерь Божья, спаси и сохрани, – шептали его губы, а ему казалось, что кричит он и этот крик обязательно слышит Богородица. Наверное, впервые в жизни он истово крестился, веря, что только Иверская Божья Матерь спасёт его.
Будто сила какая подхватила его и вытолкнула на берег. И стоял он на коленях, устремив взгляд туда, к горизонту с угасающим заревом заката, где только что виделся ему лик Богородицы и слёзы текли по впалым щетинистым щекам. Гремела на ветру жестью схваченная морозцем мокрая одежонка, а он, согреваемый каким-то внутренним жаром, не чувствовал холода.
После Кременчуга был лагерь в Цетау. Страшная голодная смерть косила тысячами, а они опять выживали, словно пламя свечи на ветру – трепещет, мечется, но не гаснет. Если удавалось найти павшую лошадь – это уже праздник. Обычно ели сырую картошку и огромные желтые огурцы, но это ближе к осени. Потом узнали, что ели даже людей – ушлые капо у умерших срезали мясо и варили его узникам под видом конины, увеличивая себе порцию последней. Комендант лагеря требовал соблюдение дойче орднунг – немецкого порядка. Однажды за то, что пленный собирал отбросы в помойной яме – русская свинья, нарушил порядок – его просто повесили в назидание другим.
Следующий лагерь – Штрасбург. Всё также орднунг и арбайтен – порядок и работа. Порядок – как пожелает лагерная администрация, а работа – только до изнеможения. Для фашистов узники – не люди, просто номера. Однажды настал черёд Баграта – очень уж горд этот кавказец – и комендант распорядился: в крематорий. Но не все немцы были фашистами. Те, двое, что вели его к печам, фашистами точно не были – он заменили куртку Баграта на такую же, но с другим номером, сняв её с одного из уложенных в штабеля трупов.
Читал куцые записи, выковыривая слова из размытых строк, и думал: какая же сила духа позволила ему выстоять? Откуда она в этом измождённом и изъязвленном ранами теле? Ведь не все выдерживали и за пайку сами становились предателями и палачами. Были власовцы, были национальные батальоны, были полицаи, старосты и хиви – вовсе не от своей национальности был их выбор выживания, а от слабости, но всё же не было среди них абхазцев. Не было! Баграт Колбая – абхазец, значит, в этом его сила, а его сила – от силы его народа, у которого не может быть предателей.
Нет, не то, не так, слишком на поверхности. Глубже, всё должно быть глубже. Какая-то ведь сила держала Баграта, когда разум мутился от голода, когда боль скручивала, когда от безысходности хоть в петлю лезь, а он верил, что… Стоп! Верил, вера…
Ещё раз просмотрел записки. Лагерная жизнь на двух десятках страницах, дата окончания записей – шестнадцатое августа сорок пятого, номер фильтрационного лагеря СМЕРШа, какие-то едва различимые значки, черточки, цифры, чистые листы…
В самом конце уже другими чернилами, убористо, песни – для него незнакомые, рождённые войной, коротенькие молитвы… Молитвы, конечно молитвы! Вера – да вот же та сила, что спасла Баграта.
Восьмого мая сорок пятого Баграт вышел за ворота лагеря. Майор Смирнов, помощник коменданта, провожая, отдал честь, коснувшись пальцами козырька фуражки.
– Тебе, Баграт, есть чем гордиться. Не каждому по силам вынести то, что тебе довелось.
Вернулись фронтовики домой с орденами и медалями на груди – знаки солдатской доблести, которыми отмерены долгие вёрсты войны. Их по праву чествовали, приглашали в президиумы и на встречи с молодёжью. И долгие годы молчали о тех, у кого было только одно право – умереть, и одна обязанность – выжить. А разве не смертью храбрых погибали в печах крематория, в газовых камерах или в расстрельных ямах наши солдаты, попавшие в плен? Быть непокорённым, несломленным в плену – подвиг вдвойне, хотя наградой могла быть только смерть, потому как орден или медаль не полагались…
Поклонимся им в пояс, преклоним перед ними колени – перед такими, как Баграт Колбая и тысячами других. Они мученики, они при жизни стали святыми и достойны поклонения.
Белгород – Сухум
Сергей Бережной
http://www.voskres.ru/army/publicist/berezhnoy1.htm